Пятница, 09 Февраль 2007 02:26

митр. Вениамин (Федченков) О вере неверии и сомнении

Оцените материал
(0 голосов)

О вере, неверии и сомнении

Часть II. Разумная вера

УМОБОЯЗНЬ Начну с воспоминания о том, что мы, интеллигентные люди, боялись ума в деле веры. И наблюдая не только за собой, но и за другими людьми — даже до сего дня — я вижу: как заражены этим ложным страхом многие довольно образованные люди и теперь! Скажу больше: самая наука богословская все еще находится в плену у ума, “знания”, философии, почитая не ее, а себя “служанкой”. Теология была введена в один из видов философии. И все наши богословы с необыкновенным (и совершенно не похвальным) усердием стараются надеть на себя одежду, обличие философии. Пока не наложена печать: “это умно”, а потому и “дозволено цензурою”, — дотоле наши ученые богословы все еще чувствуют себя неловко, стыдятся своей “веры”...

 

Если же сама наука оказалась так пуглива перед “умом”, то что же говорить об обыкновенных средних образованных людях, коим не под силу разобраться в глубинах гносеологии веры и так называемого “знания”? Где же обычному интеллигенту, не достаточно опытному в религиозной жизни и поверхностно образованному философски, разобраться во взаимоотношениях веры и знания, если и богословы не все принимают это, а идут по протоптанному схоластикой пути переоценки ума? Возьму в пример этого среднего интеллигента, хотя бы Л. Толстого. Не раз мне приходилось слышать о нем такое суждение: он велик и гениален как писатель, но совсем не глубок как мыслитель. И это совершенно верно: как философ он не поднялся выше посредственного уровня среднего русского интеллигента. Его отношение к миру сверхъестественному, в частности — ко всему чудесному в евангельской истории, до такой степени шаблонно и поверхностно, что ничем не отличается от воззрений какого-нибудь нигилиста-преподавателя: он не преодолел рационализма своей эпохи, он разум ставил выше веры, подчинил ему, его суду, вопросы, совершенно ему не подлежащие — как легко увидим сейчас.


А между тем он оказал немалое отрицательное влияние на современное общество, содействуя разрушению веры мнимыми “разумными” возражениями. Правда, он не стал чистым безбожником, как это делали еще более легкомысленные интеллигенты; он выработал себе свое весьма путаное религиозное воззрение — без личного Бога; а какого же? Это чрезвычайно неясно. Он все же признавал величие Христа, но лишь как моралиста, а не Сына Божия; он отрицал и даже поносил Церковь (всякую), а дважды стремился в Оптинский монастырь к “старцам” [1], и в последние дни жизни кружился около этих монастырских стен, был у своей родной сестры, монахини Шамординской женской обители, Марии Николаевны... И скончался в недоумениях и муках: “а мужики-то, мужики-то как умирают...” — кричал он, вспоминая мирную кончину православных крестьян... “И все?! И конец?” И больше ничего?” — спрашивал он самого себя при других. Да, Толстой кончил свою жизнь банкротом. И совсем неверно опираются на него другие. Один из приятелей его как-то спросил Чехова: “Что вы думаете о вере?” — Чехов на это со скептицизмом ответил: “Э-э! Если уж сам Толстой сломал себе тут шею, то где уж решать что-нибудь нам, маленьким людям?” И действительно, он не решал ничего до конца. Но к его чести нужно сказать, что и он не сделался безбожником; скорее, в его произведениях можно найти уважение к людям верующим и даже симпатию.


Но таков уж был этот зараженный век, что интеллигентному, так называемому образованному, умному человеку нашего времени веровать не полагалось: вера была — по общему ходячему мнению — несовместима с разумом. Если же и пробивались иногда в эту интеллигентскую тьму иные идеи, шедшие из философских кругов, — что вера не враг разуму, а, наоборот, что и умному человеку совершенно открыта дорога для веры, самой чистой, а не урезанной, — то такие идеи не находили себе широкого признания, а казались какими-то темными призраками “средневековья”, суеверного прошлого, неизжитыми предрассудками недоумков, чуть ли не признаком политического изуверства. Либеральный же человек, этот будто бы настояще умный европеец, должен был быть или безбожником-нигилистом, или в самом лучшем случае — мог быть скептиком, агностиком, остановившимся между верой и неверием. И такое умонастроение перешло и в послереволюционный период. Переписка населения, произведенная советской властью несколько лет тому назад [2], свидетельствует, что наряду с открытыми безбожниками сохранился и тип “агностика”. Когда переписчики, не всегда достаточно образованные, спрашивали ответа на вопрос, верует ли гражданин, то иногда, преимущественно от более квалифицированных интеллигентов, получали заявление: “Я — агностик”. И недоумевающие переписчики не знали, куда же поместить такого страшного гражданина, в верующие или неверующие?


Бывали случаи, что один из таких переписчиков советовал товарищу своему: “Пиши его верующим”. — “Да нет, это неверно, — протестовал агностик. — Я не являюсь верующим”. — “Так что же? Вы, стало быть, неверующий?” — “Нет, и неверующим не состою: я же агностик, сказал вам...” Неграмотные переписчики совсем терялись перед таким мудреным гражданином-товарищем. Совершенно то же самое мне пришлось лично слышать и от американских интеллигентов. Студент Харвардского университета, весьма симпатичный по сердцу своему человек и довольно широко образованный, на мой вопрос о вере сразу заявил, что он — агностик... А друг его, у коего он гостил, был священником — и не менее того образованный. В другой раз я спросил одну из знатных женщин, состоявшую членом так называемого общества “христианского знания”, верует ли она во Христа, как Сына Божия? Она со смущением ответила: “Не знаю”... Так с недоумением и осталась. Много раз приходилось убеждаться, что, по-видимому, в американском обществе широко распространено это неопределенное отношение к вере: “не знаю”. Его нельзя назвать даже собственно “философским агностицизмом”: это есть практический индифферентизм, полусонное состояние людей, ничего глубоко не думавших и ничего до конца не решивших. Все это я рассказываю для того, чтобы понять и психологию семинариста: если таков был общий дух времени во второй половине XIX столетия, то некуда было убежать от него и нам. Дух рационализма, идолопоклонничества перед умом, знанием, наукой до такой степени проник во все щели нашего века, что и мы, даже вопреки личным склонностям, заражались им: все истинное должно быть умным, т. е. оправданным от ума, “доказанным”. А так как заранее решено было “кем-то”, что вера не разумна, вера не оправдывается умом, то отсюда неизбежно получался другой закон: умный человек должен быть неверующим! Хотя наш дух инстинктивно протестовал против такого отвратительного предубеждения и мы, семинаристы, любили даже оспаривать его, но сознаюсь, что в глубине души меня все же мучило это скрытое опасение: “умному человеку не свойственно веровать!”


Я насильно захлопывал двери своих рассуждений и вопреки собственной подозрительности продолжал веровать по-прежнему, попросту, детской верой... И успокаивался на ней... Вспоминается мне и опыт духовного училища, когда я боялся верить Псалмопевцу, что лишь “безумные”, не умные, говорят “в сердце своем: несть Бог”.


 Хотелось этому веровать, а боялся: да так ли? И в семинарии “науки” богословские вслед за Псалмопевцем, в сущности, старались доказывать то же самое о разумности веры и безумности неверия, но отрава рационального века, поклонение уму, признание его превосходства над верою, — мешали веровать... И это — не случайно, и не от плохих преподавателей, а от самой рациональной системы учебы. Именно. Как я уже говорил, наша богословская наука и дух современных представителей — авторов и преподавателей — покоился на принципе: все нужно доказать! И старались доказать. Но именно этим предупреждением — все разумно, все должно быть понятно — в нас внедрялась ужасная боязнь контроля ума. А так как довольно легко было узреть, что некоторые (пока скажу хоть это: некоторые) истины веры не объяснимы умом, или, как смешивали тогда: “противоречили” уму, то наша вера в умность догматов веры легко и подрывалась. В самом деле. Бог един, но в трех лицах... Три и один... Какому уму понять это? А если непонятно, то — по интеллигентско-семинарскому катехизису — и неверно или, во всяком случае, сомнительно, ...еще нужно “доказать” это... А доказать невозможно... И мы попадали в порочный заколдованный круг недоумений. Но вера в ум и тогда оставалась незыблемой. Этот идол стоял твердо. Никто не решался сбросить его вниз, как св. Владимир сделал это с языческим Перуном, выбросивши его в Днепр на ужас простецам, нашим предкам. Правда, в каких-то небольших дозах преподавалось нам — и в основном в богословии и в догматике, — что истины веры таинственны по существу своему и не подлежат рассудочному объяснению; но эти дозы подавлялись такой тяжестью рационализма, веры в силу и превосходства ума, что очень скоро растворились в идолопоклонстве перед “наукой”, знанием, разумом; и мы сами себе боялись признаваться, что верим и можем верить, имеем право верить в тайны, необъяснимые умом...


Боязнь “тайн” — эта рационалистическая отрава всех интеллигентов, от семинариста до Толстого, — была присуща и мне очень долгое время, пока я не убедился путем опыта, а не научным, в ее огромной лжи и опасности. И утверждаю, что никогда в семинарии — а пожалуй, даже и в академии, — мне не пришлось слышать не только основательных суждений, но даже хотя бы легкого предупреждения или внушения, что умному человеку совсем не нужно бояться тайн и непознаваемости вообще, а в вере в особенности. А между тем если это было бы нам и объяснено, и внушено, и доказано, — что совершенно было нетрудно, — то нам была бы растворена свободная дорога к вере... Увы! Наоборот, мы воспитаны были в воззрении: “Все — понятно”... И наши науки, сказавши пару слов о таинственности, тотчас, точно боясь этого, шарахались в обратную сторону, и тысячи слов летели в наши головы и сердца — с противоположной целью: “доказать”. Противоядие подавлялось ядом... И после, когда уже передо мной раскрылась вся фальшь рационализма, я не мог не видеть, как в лекциях профессоров Академии и в книгах господствовал дух ума... Я не боюсь сказать теперь, что это был злой дух, бесовский дух, диавольское наваждение — в подлинном смысле этих слов. Этот дух противоречил и Евангелию, и Посланиям, и гносеологии святых отцов, и вообще — существу истин веры; но отрава эта заразила наше образованное общество чрезвычайно глубоко, мешая веровать просто или даже разрушая веру, как это было с несчастным Толстым и миллионами интеллигентов.


Отравлены были и мы. Но вместе с этим, — и даже еще более прочно, — я пронес через семинарию и ту простую веру, какую имел с детства: она была у меня в сердце и в жизни, а рационализм — лишь в голове, да и то больше как искушение, противное для души моей. Однако он беспокоил меня как непрестанно ноющий от боли зуб: а вырвать его я не умел; и врачи, мои учителя, не учили меня этому искусству. И только одна детская вера непосредственно преодолевала эту болезненную отраву, заглушала ее, пока наконец я уже сам не справился с этим наваждением... И притом справился тем же самым путем ума, каким и был отравлен, по пословице: “клин клином выбивай”, “чем ушибся, тем и лечись”. ПРОЦЕСС ПРЕОДОЛЕНИЯ НАВАЖДЕНИЯ Вот как это произошло, насколько помню в существенных чертах. Конечно, процесс борьбы веры против разума шел в моей душе постепенно и многослойно, разными путями. И растение раскрывает свою жизнь незаметно; и ему нужны и тепло солнца, и соки земли, и обмен воздуха, и влага. И не видишь, как уже появились и цветы за одну ночь, а там недалеко и до плодов. Так, несомненно, было и с моей душою: она росла постепенно и незаметно, пользуясь разными способами собственного удовлетворения и успокоения. И теперь я бывший сложный процесс могу записать упрощенно, в нескольких ясно сконцентрированных пунктах. Впрочем, для выяснения вопроса о росте и процессе веры эти пункты именно и нужны, как главные вехи пути. Шли они большей частью вместе. Сейчас намечаются в моем сознании следующие более важные способы, содействовавшие преодолению рационалистической отравы: рассудочный же, или философский, потом — опытный, или сердечный, или психологический, и, наконец, благодатно таинственный, мистический. Об них и напишу здесь.


Процесс этот происходил преимущественно в моей собственной душе. И это всегда бывает особенно важно. Тогда все приобретаемое нами бывает и ясно, и убедительно, и прочно. Собственный опыт — наилучший учитель. А когда мы получаем знания лишь от других, со стороны, тогда они легко забываются или улетучиваются, не имея глубоких корней в нас самих. А то, что прошло через горнило нашей души, потом нам кажется таким простым и очевидным, что даже странным кажется: как этого не видят другие? Скажу даже больше: я теперь думаю, что мысли мои, излагаемые здесь, настолько мне представляются простыми и элементарными, что даже стыдно доказывать их мыслящим людям. Ведь все это так ясно и самоочевидно. Но в свое время для меня эти мысли были как бы “откровением”, как же, думалось, я прежде-то не видел этого?! Поэтому осмеливаюсь предполагать, что, вероятно, и для других мой душевный процесс если не покажется откровением, то все же подтвердит или прояснит их собственные переживания; а может быть, и будет для них интересной новостью... Ведь душа наша в общем — одинакова, и потому опыты — сходны. Итак, процесс шел в глубине собственной души моей. Но ему несомненно помогали и опыты, пережитые другими людьми прежде меня: я разумею главным образом труды писателей — и древних, и новых. Но эти книги лишь помогали или шли навстречу тому процессу, который был в душе моей. Здесь я могу с величайшей благодарностью вспомянуть добрым словом книгу Вл. А. Кожевникова (Царство ему Небесное!) об отношении веры и знания. В ней он разбирает основные возражения “знания” против веры. Книжка — довольно небольшая, страниц до 100, издана была Рел.-фил. библиотекой (М. А. Новоселова).


 

Она представляет, кажется, ряд лекций, прочитанных Владимиром Александровичем в кружке московской молодежи. И я рекомендовал бы всякому интересующемуся этими вопросами не только прочитать ее, а просто изучить, проштудировать самым основательным образом: тогда читатель избавится от необходимости изучать многотомные философии. Через него же я узнал и ряд других книг в том же направлении. Огромную пользу принесло мне и чтение святых отцов, которыми я начал заниматься с первого курса академии, особенно участвуя в студенческом “златоустовском” кружке [3]. Правда, я не помню сейчас каких-либо выдающихся специальных трактатов из них по вопросу об отношении веры и знания. Но отдельные отрывки, краткие изречения, случайно оброненные мимоходом глубокие мысли иногда давали сильный толчок моему уму, обогащая и укрепляя его и изъясняя природу веры и знания. траву. Лягушка — на рисунке обложки — из болота смотрит на корову и, с несомненностью, думает: у ней — как и у людей, и у птиц — кровь такая же холодная, как и (у самой лягушки); да она и не знает иной крови. Рыбы, видя, как люди и животные обходятся без воды и не задыхаются от воздуха — что бывает с ними, — в изумлении могут думать: как это возможно? Но не смея отрицать фактов, рыбки благоразумно лишь дивятся “чуду”: у них — не так! Вот эти болотные рассуждения совершенно можно применить и к людям, дерзающим на основании одних “законов” отрицать другие — на основании одного бытия отрицать возможность иного. Мир водных обитателей — один, теплокровных — другой; да и в воде-то еще живут и теплокровные (бегемоты, киты, носороги). Это — разные миры, разны и их свойства, или законы. Перенесем эти суждения на мир веры, на сверхъестественный порядок бытия. Торопливые отрицатели не признают его вообще или тех и иных чудес его потому, что эти явления отличаются от явлений земного порядка, или, как обычно говорят, “противоречат естественным законам”. А потому, — думают они, — тот мир нельзя и допустить; иначе, просто его нет. Таким образом неверующие мерят другой мир мерками этого мира, к “тому” бытию прилагают законы “этого” бытия; короче, этим бытием мерят другое, а так как они оказываются несходными, то другое бытие просто отрицается, как невозможное. Рассуждение, как очевидно, совершенно болотное, но и там дело обстоит лучше. Рыбы изумляются, но людей не отрицают, хотя те живут на суше. Ведь по такой логике — из-за непостижимости и из-за неподобия одного бытия сравнительно с другим — людям следовало бы не признавать ни рыб — ибо те живут в воде, чего не может человек; ни птиц — ибо они летают в воздухе. Однако люди таких выводов не делают. Почему? Потому, что “видят” факты? Да! Это — правильно! И по отношению к миру сверхъестественному всякий может требовать доказательств его реальности, фактичности: этот путь — законный и верный. И далее об этом будет самая серьезная речь, в ней выясним центр и путь познания. Мы же тоже хотим признавать реальное бытие, а не измышления наши. Но в том беда интеллигентных безбожников, что они раньше этого условия (реализма того мира) уже отрицают его из-за простого неподобия (или — как неверно говорят — “противоречия”). Потому и требуется нам опрокинуть это со всей решительностью борьбы против неумных и противоположных выводов. Можно ли мерить законами этого мира тот мир? И следовательно, можно ли отрицать чудеса?


Абсолютно невозможно! Послушаем хоть самые слова. Мы говорим: “тот” (а не “этот”) мир, “иной” (т. е. отличный, другой) мир, “сверхъестественный” (а не естественный) мир, или — “небесный” (а не земной) мир. Следовательно, с самого начала мы, верующие, утверждаем различие этих двух миров по их природе, свойствам, силам, проявлениям, или — как говорится — по законам. Это — очевидно! Но в таком случае какое же право имеют неверующие, когда к иному миру прилагают мерки этого? Они говорят: ваш тот мир не похож на этот! Конечно, — отвечаем мы, — не похож! Мы раньше вас сами утверждали это. Но это еще не самая большая вина и ошибка ваша — а другое: из этого неподобия вы делаете неразумный вывод о небытии того мира — якобы невозможно, раз он не похож на этот, известный вам мир. Вот где ваше преступление! И если мы говорим “иной” мир, то ясно, что у него и законы (или свойства) — иные, не противоречащие, а особые, отличные от законов этого мира. Неподобие не есть небытие. И совершенно прав тот молодой еврей, который так четко сказал: там, где начинается сверхъестественный мир, на этой грани кончаются законы естественного мира. Для окончательного пояснения возьму очевидный пример: я живу, допустим, на первом этаже; со мной рядом храм, запах ладана проникает оттуда и ко мне. Надо мной — второй этаж, другие люди, о коих я ничего не знаю и комнаты которых я даже никогда не видел. Могу ли я сказать, что и у них пахнет ладаном или не пахнет ладаном? И вообще, что они живут так же как и я? Это было бы неразумно. И лучше всего предположить что там, где кончается моя комната, где устроен потолок, а для других людей — он пол, на этой грани кончается запах ладана. Правда, мой запах может проникнуть и к ним, но не обязательно. Если есть какое-либо соприкосновение моего пространства с их жилищем (через коридор и лестницу или даже через открытые окна), то ладан залетел и к ним, и тогда уже изменится и их воздух. Это сравнение дает мне возможность ответить и на последующее возражение о чудесах: может ли иной мир вмешиваться своими законами (действием) в это бытие? Отрицатели не признают этого. Но на каком основании? Абсолютно без всякого основания. Больше этого: вопреки разумности и опыту. В самом деле, если я ничего не знаю о том мире (а не знать, как мы видели, не значит отрицать, наоборот, можно допускать), то вообще я не знаю и о его силах и возможностях. В частности, совсем не знаю, может ли он вмешиваться в этот мир и применять законы его. Чего не знаю вообще, того не знаю и в частностях. Скорее нужно сказать иное: “все возможно”, “ничего не смею отрицать”. Это обязан говорить и неверующий. И особенно это верующие должны сказать про сверхъестественный мир потому, что мы тот мир признаем несравненно более высшим, могущественным. А высшее может вмешиваться в низшее и изменять его явления... Запах ладана может проникнуть и на другой этаж и смешать там весь воздух. Или другой пример. Вот недавно в Нью-Йорке было странное явление: вдруг перестали действовать телеграфные провода. Оказалось потом, что какая-то иная сила вмешалась в нашу область и на время приостановила обычное действие электричества. Так и силы сверхъестественного мира могут переменить действие сил (“законов”) этого бытия. И когда мы говорим о “чудесах”, то предполагаем именно переменение законов одного мира вмешательством другого. Иногда некоторые говорят, будто чудеса “сверхъестественны, но не противоестественны”.


Это будто красиво и умно высматривает. Но я полагаю, что и здесь еще говорит пугливость перед умом и законами природы. Верующий же человек не только не боится признать чудеса сверхъестественными, но считает их и противоестественными, т. е. “противными”, отличными, несогласными с обычными законами природы явлениями. Стоять воде стеною, конечно, “противоестественно”, остановиться солнцу и луне и не испепелиться — противоприродно. И если я говорил выше, что чудеса не “противоречат” “законам бытия”, — то это относил к законам иного бытия и вообще — к “законам мышления”, а мышление мое совершенно допускает и даже необходимо требует для другого мира и других законов, совершенно отличных от наших законов, но не исключающих двух разных законов! Но если бы кто сказал вместо слова “разные” “противоречащие” — это было бы логической ошибкой терминов. Впрочем, для более простого и неточного мышления можно допустить и употребление слова “противоречить”, если под ним разуметь понятие — несогласны, отличны, различны. И тогда про все таинственное и чудесное можно сказать, что оно “противоречит” природе и ее законам. Но только не нужно бояться ни этого слова, ни самого факта чудесности: наше мышление допускает возможность чудес, но не в этом земном мире, а в другом, и при вмешательстве его сил в силы данного порядка. Подведу итоги сказанному. При таком ясном и правильном отношении к чудесам мы не сделаем ложного, неразумного вывода, что непостижимость их ведет к отрицанию, не позволим сказать, что неподобие двух миров, их сил и законов ведет к небытию одного из них. Наоборот, разумный человек (верующий, а равно и неверующий) должен допустить это неподобие, различие, противоположность; и тогда чудеса не только не будут пугать нас, а окажутся и допустимыми, и даже необходимыми доя иного мира. Без “чудес” не может быть сверхъестественного мира. А потому если кто-либо (хоть, для примера, Толстой) допустил веру в Бога — в какой бы то ни было степени, то тем самым, безусловно, обязан допустить и возможность “чудес”. Если же он (как и Толстой), веруя, как бы то ни было, отрицает чудеса, то этим он доказывает лишь собственное недомыслие.


И только! Неверующий же в самом крайнем случае должен сказать о всяких других мирах и их законах: “Не знаю”. Больше того: он, как ничего не знающий о них, может допустить даже не один сверхъестественный мир, а любое множество их, но не смеет, по логике, отрицать и единый мир, и единое сверхъестественное явление. Поступая же иначе, он обнаружит лишь свою собственную дерзость и неразумие. Таким путем мы убрали с пути веры еще один камень: из неподобия нельзя делать вывода о небытии чего-нибудь; поэтому чудес не бойся! Г) Постижение непостижимости и тайнолюбие. Я по себе самому знаю, какую пользу и утешение принесло мне это “открытие” моего же “ума” — которого прежде мы так боялись. Укажу несколько выводов. Прежде всего, я действительно отделался от интеллигентского испуга перед тайнами. Теперь уже это одно мне важно и полезно, с каким бы чудом я ни встречался. Я знаю и говорю: все возможно для того мира! Велико ли, мало ли — все может быть! Затем я даже полюбил непостижимость, таинственность и чудесность сверхъестественного мира — как одно из необходимых условий его бытия, один из непременных признаков его. И наоборот, когда кто-нибудь из моих знакомых (это бывало) начинает “объяснять умом” (как это прежде требовалось суеверным идолопоклонством) вещи сверхъестественного мира, мне становится очень скучно. Значит, такой человек не видит одного из главнейших свойств того мира: отличия от этого мира, его непостижимости для естественного ума; значит, он недостаточно умен, и слушать его уж нечего! И если бы (что невозможно по существу) такому легкомысленному мыслителю удалось для меня “доказать” что-нибудь из того мира или объяснить даже будто бы с исчерпывающей удовлетворительностью, то я опечалился бы и за него (за его неразумие), и за себя (за мою убежденность в необходимости тайн); и еще больше опечалился бы — за самый тот сверхъестественный мир: если уж его “объяснили” и “поняли”, то его — нет! Подлинный, истинно сверхъестественный мир непостижим для естественного ума: это безусловное требование! Наконец, в записках одного законоучителя (не знаю уж, откуда это он взял — или сам понял?) еще в России мне пришлось прочитать интересное и глубокое рассуждение, совершенно обратное интеллигентскому недоверию к чудесам: если, писал он, наша вера была бы понятна и объяснима умом, тогда можно было бы допустить, что она (ее догматы) являются плодом человеческого измышления. (Так, между прочим, и говорил атеист-философ Фейербах.) Но так как все наши догматы выше ума нашего, не вмещаются в него, то очевидно, что их не мог выдумать сам человек. А они могли быть лишь даны нам или открыты Тем Самым, о Ком эти догматы говорят. Следовательно, самая непостижимость догматов говорит не против них, а за их действительность, истинность. Эта мысль заслуживает внимания! А что действительно все религиозные догматы превышают наш естественный ум, это — и при небольшом проникновении в них — представляется совершенно ясным нашему опыту, самоочевидным. Остановлюсь на этом: и ввиду истинности этого положения, а также и ввиду непрекращающихся схоластических попыток старых и новых богословов объяснить все умом, — и произошли все ереси, до нашего времени включительно. Еще древние святые отцы утверждали, что для нас умом постижима только непостижимость Божества. И это — точно. Обыкновенно ссылаются на непостижимость догмата о Троичности Лиц Единого Бога. И несомненно — это величайшая тайна. И какие бы ни делались попытки объяснить ее, все равно тайна остается тайною, невместимою для ума. “Не терпит тайна испытания” — поется в церковном богослужении. Но те же самые люди, которые допускают непостижимость догмата Троицы, думают, что идея Бога вообще — хотя и не совсем — умопостижима, но она будто бы несравненно проще. И правда, существовали ложные попытки, дошедшие до наших дней, “упрощать” веру, обрезать у нее все более сложное и непостижимое, лишь бы облегчить уму возможность хоть как-нибудь веровать, а со временем-де — соединить весь мир в “единую” религию. Мысль эта в наше рационалистическое время проникла и в христианские группы протестантского исповедания: ради этого рационализма в Германии образовалась даже среди пасторов группа, целая школа, отрицавшая Божество Христа Господа. Среди методистов Америки также произошло глубокое разделение на ортодоксальных последователей и на модернистов, которые тоже признают Христа лишь учителем. Можно сказать, что и все протестантство с бесчисленными его сектами, начиная с самого Лютера, больно этим же недугом: рационалистической боязнью всяких тайн, чуда и непостижимых предметов. Потому они отвергли и таинства, оставив лишь собственно одно: крещение; а причащение они понимают рационально, для символического напоминания о жертве Христовой. Они отвергли бы и крещение — да Свящ. Писание этого не дозволяло им буквальным повелением: “Идите, научите и крестите!”


А может быть, они боялись, что без крещения не пойдет за ними народ. Впрочем, многие секты в Америке, выросшие из протестантства, уже и крещение принимают лишь в нравственном истолковании его, как обещание Богу “умереть” для греха и “восстать” (подняться после погружения из воды) для новой жизни. И эта тайнобоязнь присуща очень многим “мыслящим” (но недомыслившим) христианам и в православии, и в католичестве: в последнем даже больше, потому что ложное схоластическое богословие приучило католиков веками все объяснять “разумно”. Я считаю такую боязнь таинственных догматов при вере в Бога простым недомыслием, легкомысленным недоумием. И это крайне легко сейчас понять. Что такое “Бог”? Многим кажется это чем-то очевидно несомненным и понятным. В самом же деле — совсем наоборот. И древними отцами, и новой философией нашего времени установлено, что никакие “определения” Бога решительно не дают положительного представления о Нем нашему уму; они больше говорят о том или отрицают то, что не должно мыслить о Боге, дабы не впасть в ложное понятие о Нем или в ересь. Потому такому богословию присвоено наименование “отреченного”, или отрицательного. Например: “Бог есть Дух” — вот первое определение Его. Что это значит? Что такое “ДУХ”? Понимаем ли мы? — Ни в малейшей степени (если не будет это открыто иным путем). Однако это определение имеет свой смысл, поскольку оно этим отрицает в Боге всякую материальность: Бог не есть материя. Он не причастен ни в малой степени материальному. Или: Сын Божий “рождается от Отца”. Что-нибудь понятно? Абсолютно нет. Дух Святой “исходит” от Отца? — Понятно? И чем это отличается от “рождается”? — Не знаем! Как Бог Един и Троичен? — Непостижимо... Но я остановлюсь на одном первичном “понятии” “Бог”. Понимаем ли мы ясно, внутренне, опытно хоть что-нибудь в Нем? Нет! И совершенно прав св. Иоанн Дамаскин, когда утверждает, что Бог не только выше всякого бытия, но и всякого понимания. Это очевидно и нашему уму. А раньше св. Дамаскина то же зрели и другие отцы. Между прочим, доселе сохранились речи некоторых последователей еретика Нестория, потом обратившихся к Православной Церкви, которые заявляли следующее (о воплощении Христа и отношении в Нем Божеского и человеческого естества): То, что это есть, принимаем. А как? — этого не постигаем. Совершенно то же самое, и еще прежде, должно утверждать и вообще о Боге: Он есть — принимаем. А что Он есть — не постигаем. Скажу прямее и точнее: принятие или вера в Бога заранее обрекает нас или предполагает, что мы должны отказаться от всяких умственных требований от Него. Бог — превыше всякого ума. Ум, приняв Его, поставил над собою крест: здесь уму конец! В Боге все возможно! И ни о чем ум не может уже сказать: это — “немыслимо”. Сам Бог, весь, всецело, — “не-домыслим”. Таким образом, приняв веру в Бога вообще, мы заранее допустили все “самое невозможное” для нас — возможным в Нем; всякие тайны, все непостижимое. Понятно ли это читателю? Мне просто очевидно! А теперь сделаем вывод отсюда. Если я отрекся совсем от ума, то почему именно показался бы мне “более” или “менее” непостижимым какой-либо отдельный догмат? Почему вера в Бога будто бы более приемлема, чем вера в Троицу? Ничуть! Если я ничего не постигаю в Боге, то не смею отрицать ни единичности Его, ни двоичности, ни Троичности. Я уж заранее согласился на всякую возможность невозможного в Нем. Следовательно, сюда включается все последующее: и Троичность, и Рождаемость Сына, и Исхождение Духа. Все это — как и прочие тайны о Боге — заранее включено в общую несомненную истину о непостижимости Бога вообще. И только поверхностному уму кажется далее резким противопоставлением: 1 и 3 — Единство Бога при Троичности Лиц. А последовательный ум заранее допускает все и не может отрицать ничего о Боге, ибо отрекся от себя с самого начала веры. Веровать же человеку во что бы то ни было ум нисколько не препятствует — как мы выясняем все время. Если же уж поверили мы, то заранее необходимо допускать все самые непостижимые из непостижимых догматов. Другой вопрос: почему же я верую? Но это уж — иное дело! Только одно утверждаю: ум не препятствует чудесам и тайнам, — а даже требует их от “иного”, “другого”, “того”, “сверхъестественного”, “небесного” мира. Это совершенно логично! Противное — нелогично, неразумно, бессмысленно. Вот к каким выводам, и притом умом же, пришли мы, исследуя возражения ума: они направились теперь против самого же ума и его идолопоклонников. Один архиерей, на основании собственного огромного ученого и духовного опыта, рассказывал нам, студентам академии, какой путь прошел он.


Сначала он занимался, как и полагалось, богословскими науками. Потом, в академии, он решил изучить основательно философию, надеясь найти в ней обещанное ею разрешение вопросов. Но неожиданно для самого себя он пришел к иному выводу: оказалось, что философия, бесконечно путаясь в искании ответов, показала лишь собственное бессилие в этом. И таким образом, ум, можно сказать, уничтожил самого себя, выяснил свою несостоятельность в общих вопросах, в частности, и в вопросах религиозных: о Первопричине мира, о происхождении его, о цели бытия, о сущности вещей и проч. Но это банкротство ума принесло ему (владыке) большую (пользу): с той поры он уже не искал ответа там, где найти нельзя. И даже был благодарен уму, что он сам же подорвал ценность свою. Тогда владыка обратился уже к иным источникам истины, и прежде всего — к религиозным философам, то есть к святым отцам, где и нашел (вместе со Словом Божиим) и удовлетворение для ума, и мир искавшему сердцу. Этот вывод позволяю себе делать и я: мы видели, как ум логикой своей разбивал один за другим камни, лежавшие на пути веры, и честно сознавался в собственном бессилии, толкая нас искать истину иными путями. И еще дальше он поможет нам в прояснении познания и себя самого, и веры. И много раз я благодарил Бога за то, что для меня вскрылась эта немощь ума; за то, что я до очевидности узрел сущую ложь суеверных интеллигентов о том, будто ум не позволяет веровать, будто он не допускает никаких тайн и чудес, будто для умников уже предрешено непременно неверие. Ложь, ложь и ложь! И потому — как уже говорилось — я давно перестал пугаться тайн и чудесного. Слава Богу! И стало мне легко: точно я сбросил с души тяжелые оковы или вышел из непроходимого леса на вольный свет Божий. Какая отрада! И думаю: почему это не научили нас такой “свободе от ума” в семинариях, академиях?! Сколько бы отпало тогда лишних мук, сомнений, путаницы, тьмы, лжи! И как просто и легко веровалось бы тогда в тайны. Или, по крайней мере, как ясно было бы, что ум наш не мешает вере. Скажу больше. Ум тогда давно бы оказался не врагом нашим, а другом и помощником веры. И тогда ясно было бы, что и этот дар — ум — дан нам Богом не ко вреду, а на пользу же; что и он не отводит от Создателя своего, а приводит к Нему; что он не разрушает тайн и чудес Божиих, а, наоборот, ограждает их от ложных нападок злых сил и испорченного сердца дурных людей. Теперь я спокойно могу веровать во все. Например, читаю ли я на литии: “Господи Иисусе Христе Боже наш, благословивый 5 хлебов и 5000 насытивый, Сам благослови и хлебы сия”, — я не смущаюсь уже, как это бывало в духовном училище, верую: Сын Божий все может! Стою ли я перед престолом и произношу: “И сотвори убо хлеб сей честное Тело Твое”, “Чашу же сию — честную Кровь твою” — я не пугаюсь уже пытливых вопросов ума: “Да как это? Да возможно ли?”, ибо знаю, что ум не имеет даже права задавать таких вопросов, а должен лишь скромно молчать, так как тут творятся вещи, превосходящие не только ум человеческий, но и ангельский. Сам Господь сказал эти слова. Он и может их осуществить. И нет препятствий к вере! Творю ли крестное знамение на себе, благословляю ли в храме Божиих людей — я знаю, что через эти видимые знамения креста ниспосылается благодать Божия, а не являются они обманом, за которым нет ничего, пусто... Нет! Бог и из “ничего” сотворил величайший мир! Он все может! Я уже не касаюсь сейчас еще более высоких предметов веры: Самого Бога, Троичности, воплощения, смерти, воскресения и вознесения Сына Божия, Сошествия Святого Духа в виде огненных языков; не сомневаюсь в необычайных дарах первохристианам, когда галилейские безграмотные рыбаки вдруг заговаривали на неведомых языках, как даже тень их исцеляла больных, как они победили мудрецов мира и всю вселенную... эти 12 простых рыбаков... Чудеса! И не только не смущаюсь, а радуюсь и торжествую, хотя (или даже — именно потому что) “окаянный аз есмь человек” (Рим. 7, 24). Да и как не радоваться?! Послушайте, родные по духу читатели, послушайте об этом... Вот что я где-то и читал и сам переживал много раз... Люди “боятся тайн”. Не хотят их “признавать”... Бедные, бедные люди! Жалкие слепцы, сами выбрасывающие из души своей бесчисленное богатство, которому цены нет, которому нет ничего подобного в этом мире, перед которым бледнеет вся красота и сладость земных вещей! Ну подумайте только, что обещает нам “тот” мир! Он открывает и утверждает прежде всего, что он есть, воистину есть этот другой величайший мир. Боже! какая радость! Если Колумб и его моряки не знали, как выразить свой восторг, и кричали в восхищении: “Земля, земля!”, то как же мы, верующие, должны радоваться и взывать: “Небо, Небо”!


Если Америку называли и еще иные называют “Новым Светом” — что неверно, ибо ничего “нового” на ней не оказалось — та же земля, те же грешные люди, та же болезненная “история” войн и борьбы человечества; то мы, верующие, несравненно более и совершенно вправе взывать: “Новый мир; Светися, святися, Новый Иерусалиме!” (Апок. 21 — 22 гл.) Да, перед нами воистину “Новый” мир, с новыми условиями блаженной жизни, с бесконечным существованием вечно блаженных существ! Там нет ни горя, ни нужды; там и солнце не нужно, ибо все заменяет Сам Агнец Божий, Господь Иисус Христос! Там человек сбрасывает с себя ограниченность свою — пространством и временем, сбрасывает свою большую телесность, как куколка, снимает свою оболочку прежнего червяка и радостно порхает по красивым цветам, сося из них сладкое питье! Там уже нет ни борьбы из-за “куска хлеба”, из-за одежды на нагом и беспомощном теле, из-за “жизненного места” — из-за коего теперь ведутся ожесточеннейшие войны озверевших людей. Вот это действительно “иной” мир, “Новый Свет”! И кого же сподобятся там узреть удостоившиеся? Не только своих близких по земле, родных, но — несравненно более славных великанов святости и духа: праотцев, пророков, апостолов, тысячи тысяч мучеников и мучениц за Христа, величайших подвижников иноков, сонмы неизвестных святых в миру, дивных ангелов и архангелов, херувимов и серафимов... И далее Саму Пречистую Богоматерь Приснодеву Марию. К видению Ее даже преп. Серафим Саровский готовился несколько дней, как к событию поразительно-прекрасному! О Матерь Божия! Не лиши и меня, окаянного, узреть это!.. Грешен, грешен я! Но не отвержи и меня от Твоих созерцателей, Пречистая!.. Вот даже сию минуту (пишу для тебя, дорогой читатель, а не для похвалы своей: знаю, что струпы мои уже не позволяют мне хвалиться!) пишу о Ней, Преблагословенной, и тихо текут сладкие слезы из грешных очей моих... Я уже умолчу о том, что могу узреть и Самого Творца моего, Спасителя и Утешителя Духа!.. О, окаянный я человек!.. И те, что знали о том мире по опыту своему — как Иоанн, Павел и многие другие, те нам сказали, что “там” такое блаженство, которого и око не видело, и ухо не слышало и что на сердце человеческое не приходило (1 Кор. 2, 9). Созерцавший aп. Павел, 14 лет молчавший о видении, потом сказал, что он видел то, чего и после не мог пересказать на слабом языке человеческом (2 Кор. 12, 1 — 4). Ну, что перед этим все блага земли! Целый новый блаженный мир тайн, чудес, преславных вещей открывается вере нашей! И не понимаю, не понимаю: почему это род человеческий делает над собою такое духовное самоубийство, что хочет ограничить себя лишь этой малюсенькой планеткой — Землей, с ее несовершенством и ожидающими (мертвеца) тремя аршинами темной могилы, полной жадных и гнусных червей! Бедные, бедные люди! И счастливы верующие! Почувствовали ли вы, дорогой друг, читатель, какая радость для нас от веры нашей? Увидели ли, как мы бесконечно богаче и счастливее неверующих? “Блажен, кто верует, тепло тому на свете”, — даже на этом еще свете! А там?! Ап. Петр, узрев лишь Славу Преобразившегося на Фаворе Христа Господа, воскликнул в непонятном восторге: “Как нам хорошо!.. Построим три палатки: одну Тебе, одну Моисею, и одну Илии”. ...Сам от радости не знал, что говорил! А о себе, Иоанне с Иаковом даже забыл! И этот мир действительно существует, как — увы! — существует и третий мир: ад с его странными насельниками, бесами и грешниками... Да, — и он существует так же несомненно, как существует и блаженный рай... Но мимоходом вспомнив о нем, оставим его до времени... А утешимся открывшимся миром тайн и блаженных чудес! О, если бы сподобиться их! И есть надежда на это.


Сам Бог воплотился, чтобы спасать и меня, грешного! Как же не любить этих тайн, как не радоваться им?! Но иные хотят, подобно Фоме, сначала увериться, ощупать: да есть ли он, этот новый мир? Пути к нему открыты... Но скажу, что мне никогда не нравилось это любопытство ап. Фомы: покажись! осяжу! — Другим “испытателям” этого именно и хочется... А мне нет! Странно это для умников... И пусть они дивятся. Я же люблю самую таинственность тайн того мира! Мне нравится ап. Иоанн, который только подошел ко гробу Воскресшего и даже не полюбопытствовал узнать: что там? — и не вошел в гроб, а уже “уверовал” (Ин. 20,8). Почему я эту самую таинственность — которой так боятся умники, даже люблю, — но это факт моей жизни! И Сам Господь похвалил таких: “Блаженны не видевшие и уверовавшие” (Ин. 20,29). Хочу, хочу быть с этими блаженными, а не с несчастными сомневающимися и пытающими!... Довольно другие за меня пытали: я — не хочу! В самой таинственности есть нечто привлекающее... Помню, и св. Григорий Богослов любил тайны. Тут есть некий глубокий смысл: тут есть путь к блаженному ощущению и зрению того светлого мира. Но пока еще не пришло время говорить об этом. Пока еще нужно идти детским путем — ума и веры. И пойдем им сейчас опять, как шли и доселе! Д) Тождество путей веры и знания: познание чрез откровение. Теперь нам остается устранить самое главное и наиболее серьезное возражение против веры со стороны ума: защитники и поклонники последнего утверждают, будто все и всякое знание приобретается умом, тогда как вера — сердцем. А так как сердце уже заранее осуждено, как “темное” и “неразумное”, ум же считается светлым и авторитетным, то отсюда делалось заключение в пользу знания против веры. И это предубеждение стоит твердо до наших дней, как нечто бесспорное. И даже в православном Катехизисе нашем говорится, что знание есть дело преимущественно ума, хотя влияет и на сердце; а вера есть плод сердца, хотя влияет и на знания. Я позволяю себе не соглашаться ни с тем, ни с другим. Мои наблюдения, а отчасти и философия XVIII и ХIХ века, привели меня к иным выводам, не унижающим ни пути веры, ни знания, а объединяющим их обоих в общем методе познания вещей. Здесь мне придется коснуться выяснения способа познания предметов веры и знания, что относится к специальной науке философской: гносеологии (науке о знании). Об этом я очень кратко сказал раньше, а теперь остановлюсь подробнее. Насколько я понимаю, доселе по этому вопросу существовало два главных течения. Одно — противоположение веры и знания, как различных путей познания, при этом верующие мыслители устанавливали свое право веры на специальный путь (сердцем, опытом), параллельный уму, как пути знания, а неверующие отрицали всякое достоинство и ценность за этим религиозным способом познания, признавая лишь одно рациональное знание. Другое течение и среди богословия требовало подчинения веры знанию, требуя все доказать и объяснить. И этот способ ввели в религиозные науки, как мы уже неоднократно говорили, считая в лучшем случае ум слугою веры, “философию служанкой богословия”, как выражались схоластики богословы. Всматриваясь внимательнее в оба эти течения, я в том и другом вижу часть правды, но еще больше замечаю все тот же неизжитый испуг перед умом, знаниями, наукой и проч. Бесспорно, что и ум может послужить вере. Все предыдущие наши рассуждения доказывают это. Но вопрос – в объеме и способностях или границах, какие доступны уму в деле веры. Я с решительностью утверждаю, что ум совершенно и нисколько не может понять или объяснить предметы веры по их природе или по существу. Вера – сверхрассудочна целиком. Ум же может лишь делать подготовительную работу к вере или после нее устанавливать логические выводы. Поэтому не только госпожей над верою, но даже и служанкой ей, ее догматам, ум быть не может. И если схоластическое богословие, используя его, думало, что и в самом деле предметы веры от этого стали понятными, то тут происходила огромная ошибка с самообманом: истины веры и после этого (и слава Богу!) оставались и остаются все равно непостижимыми естественному уму. Ни Бог, ни Троичность, ни Дух Святой, ни благодать Таинств, ни воплощение, ни воскресение Христово, ни загробная жизнь, ни небожители, ни рай, ни ад, ничто другое в вере -–ни в какой степени не подлежит ведению ума. В акафисте Божией Матери сказаны, между прочим, глубокие слова о Ней: “Ты – Свет (Христа) неизреченно родившая, а еже како (а как?), ни единаго же (никого) не научившая”. Почему? Потому, что и для Нее Самой это было фактом истины – но превышающим даже ее познание, или ум. “Вся паче смысла”, - поет Церковь о Богородичне.


И это есть основа учения Церкви о предметах веры: “все выше смысла”, разумения. Схоластическое же богословие еще боялось (и доселе, увы, боится) ума и потому притянуло его насильно к несвойственной ему роли: помогать вере, а правильнее бы сказать, защищать, по мнению схоластов, такую “слабосильную” и “беззащитную” младшую сестру свою – веру! Но от этой услуги получился великий ущерб: защитник (ум) почел себя господином над своей “сестрой” – верой. А так как он по-настоящему защитить ее не мог и не может, а только делал фальшивые попытки к этому, то умные противники веры скоро увидели несостоятельность доводов незаконного адвоката – ума и стали разоблачать его неосновательные, преувеличенные выводы. Известно, например, что Кант показал логическую несостоятельность так называемых “доказательств бытия Божия”. А ведь нас в семинариях и после учили им, как непреложным и неотразимым истинам. Подобным образом я рассуждаю и о другом течении: о противоположности знания и веры. Здесь – больше правды. Эти мыслители видели несостоятельность ума в деле веры, точнее – в объяснении им догматов ее; потому и отвели его в сторону, защищая право веры на свои особые пути познания. И наш Катехизис в этом случае более прав, чем схоластика. Однако и тут проглядывает боязнь ума: ему отводится свое почтенное, особе место, не похожее на путь веры; а вера намеренно отгораживается от этого опасного соседа специальным забором – (теорией) параллелизма путей: ты-де к нам не вмешивайся, а мы – о преимуществах наших, а станем уважать друг друга, и тогда все будет благополучно между нами. Свобода веры при свободе знания. Наши пути – разны! По-видимому, это представляется правильным по существу и практические выгодным для веры. Но не таков наш ум, чтобы легко смиряться и сдавать свои позиции! Тем более, что вековые привычки к господству над всем познаваемым материалом слишком убедили его в своей мнимой силе. И потому неверующие “умники” никак не соглашались с таким ограничением и разделением сфер ума и веры, а по-прежнему требовали подчинения ее уму. В противоположном же случае – основание к чему давали сами защитники параллелизма, признававшие неподсудность веры уму – вся религиозная область объявлялась ничтожной, недействительной. А параллельная богословская наука обзывалась “темной мистикой”, “средневековьем”, даже “мракобесием”. Умные же нигилисты воображали себя победителями. На самом же деле они не имеют решительно никакого преимущества над верой – в путях познания; и наоборот – вере решительно нечего смущаться перед знанием и боязнью отгораживаться от него теорией параллелизма. Дело в том, что, по моему суждению, пути так называемого знания и пути веры совершенно одинаковы по способу знания: они – тождественны. Лишь предметы познания и органы его – различны. Это вот и нужно мне показать сейчас – тем же самым умом нашим. Если мне удастся показать истинность этого третьего течения – гносеологического тождества путей веры и знания, тогда уму уже совсем не придется возноситься над верою, а ей унижаться и отгораживаться от ума. Что такое “знание” вообще? Обычно думают, что под этим словом разумеется лишь умственный багаж, на самом деле – не так. Под знанием вообще нужно разуметь всякого рода познания, каких бы вопросов они ни касались и какими бы путями ни приобретались. Красота мира и человека приобретается не умом, а непосредственным восприятием ее, – есть наше “знание” о ней. Запахи, вкусы и прочие познания, приобретаемые органами чувств, – тоже знание. И предметы веры, принимаемые нами, увеличивают объем наших знаний, познаний, истин.


С этой стороны, так сказать, со стороны содержания, материала, вошедших в нашу душу, в наш опыт, вера есть знание. И совершенно напрасно рационалисты считают знанием только рассудочно доказанные положения. Но мы сейчас говорим о всяких знаниях с точки зрения именно гносеологической: способа приобретения их. Вот тут прежние рационалисты и гордились над верою: они-де все понимают и принимают умом, а вера — неразумна. Такое мнение об уме ложно. Я утверждаю, что большая и основная часть наших познаний приобретается не путем ума, а чрез непосредственное восприятие. Теперь есть целая философская школа реал-интуитивизма (Лосский, Франк), но, не вдаваясь в сложные рассуждения ее, подойдем к вопросу проще, анализируя наш собственный опыт, на коем стоят, в конце концов, и самые сложные философские системы. Огромнейшее количество наших познаний об окружающем нас мире человечество получало и получает непосредственно, помимо ума: пространство, время, свет, цвета, вкусы, звуки, твердость, тяжесть и проч. и проч. — все это дано нам ничуть не рассудочным путем, а через соответствующие органы чувств. И если бы мы не имели какого-нибудь органа, или он был бы испорчен, или сами лично не получили бы восприятия предмета, то мы не могли бы иметь никакого познания о нем, хотя бы тот существовал несомненно. Возьмем пример, всем известный с детства. Слепому рассказывают о белом цвете, а он спрашивает, что это такое. Говорят: как снег. Значит, он — холодный? — и проч. И сколько ни объясняли слепому о цветах, он со всем своим умом ничего так и не мог “понять”, потому что сам не видел, сам непосредственно не воспринял цвета за отсутствием органа зрения. А у некоторых органы испорчены — и тогда никакой ум не может помочь. В физиологии известен недостаток зрения под именем “дальтонизма”. Эти люди не видят каких-нибудь отдельных цветов. Я лично знал одного фельдшера, который не различал зеленого цвета: он ему казался серым, как и каменная мостовая. И ничто не могло помочь ему. Или я имею и отличное зрение, или вкус, но пока еще не воспринял им чего-нибудь. Ум не поможет тут нисколько. Например, если я не вкушал меду, то совершенно нельзя объяснить мне этот вкус никакими словами и понятиями. Так же точно нельзя объяснить никому ни запаха цветов, ни звуков певчих птиц, ничего иного, чего не воспринимали мы сами лично. А что восприняли или чему поверили от опыта других — то является материалом в нашей душе, над которым потом уже оперирует ум: сопоставляет, сравнивает, делает выводы, предположения и проч. И с этой стороны ум уже является не источником знания, а утилизатором его. Его задача, так сказать, больше формальная, служебная. Это — машина, которая перерабатывает готовый уже материал, полученный нами совсем другими путями, непосредственно. Такова скромная роль ума. Он и в этом естественном мире не дает нам “знаний”, а лишь комбинирует их и делает выводы, иногда гениальные... Знания же приобретаются опытом или интуицией, или непосредственным восприятием. Теперь всмотримся немного подробнее в процесс этого источника знания — опыта. Что он такое? Что это за “непосредственное” восприятие? Возьмем опять простой пример. Я “вижу” зеленый цвет дерева. Что это означает? Я имею орган зрения, или восприятия, — око. Око — открыто, т. е. готово к восприятию. В него попадает зеленый цвет от предмета (дерева, краски) — не самый предмет, а его свойство, действующее на воспринимающий орган; поэтому можно сказать, что предмет познается через непосредственное действие свое на воспринимателя. Или еще иначе выражусь: предмет открывает себя через действие совне. Не покажись, не откройся дерево на поле нашего органа восприятия, то, сколько бы мы ни смотрели, ничего не увидели бы, ибо ничто не действовало (бы) на нас. Итак, сущность познания есть непосредственное действие на нас бытия, или самооткровение, откровение, открытие, показание, обнаружение, явление его нам.


Мне наиболее подходящим для целей моих рассуждений представляется термин откровение, его я и буду употреблять дальше. Что же важнее из этих двух сторон познания: действие откровения предмета или восприятие этого действия нашими органами? Конечно, важны они обе; без одной из них не будет познания. Но сравнительно важнее — откровение объекта, а не восприятие субъектом. Воспринимающий является больше пассивной стороной, а активной, действующей является предмет, открывающийся нам. Поэтому можно сказать, что познание есть не столько интуиция или непосредственное восприятие, сколько самооткровение бытия, вызывающее в нас ответное ощущение, или восприятие. Таков общий закон познания естественного мира: непосредственное откровение. Следовательно, и в познании мира действует совсем не наш ум, а действует сам мир, и притом — помимо ума — непосредственно на органы восприятия. И значит, уму совсем не приходится величаться: он уступает даже перед естественными “чувствами” в деле познания мира; еще более отходит на задний план перед самим бытием, которое само открывает себя, а не по исканию ума. Не будь предмета, не было бы и познания его. Сколько ни напрягай око зрения, но если звездочка не “откроется” ему, не воздействует своим светом на него, все равно ничего око не увидит. Можно еще иначе сказать: познание есть опыт, т. е. опять-таки — не рациональное, умственное представление, а непосредственное ощущение бытия. И собственно только такое, т. е. “внутреннее”, нутровое, восприятие и есть настоящее познание или понятие. Люди очень часто под “понятием” разумеют умовой процесс; но это не есть настоящее подлинное понятие, — это есть лишь мысль, память, представление, суждение о понятии, но не самое понятие. Понятие — дело внутреннее, опытное. Это показывает даже самое слово “понятие”. Что такое “понять”? Понять — “поять” (буква “н” вставлена для благозвучия) значит — “ять”, “взять”, “по-н-имать”, схватить, “воспри-н-ять”, “принять” в себя то есть. Совершенно очевидно, что этим именем обозначается внутренний процесс приобретения, получения чего-то: предмет дает сам себя нашему восприятию. Я вкусил меда: он дал себя мне, и я чувством своим “при-н-ял” его, и тогда только — “понял”. Ум неспособен делать это, потому он сам по себе в сущности ничего и не “понимает” по-настоящему. Роль его совсем не первичная, не основная. И потому совершенно напрасно умники так ценят его: это — огромная переоценка, ложная и зловредная! Таковы мои суждения о познании вообще в этом мире: познание есть непосредственное откровение бытия нашим органом восприятия. Кратко: путь познания — откровение. И я не одинок в таком выводе.


Иностранные философы в своих сочинениях говорят об “инстинкте” вопреки предшествующему рационалистическому философствованию. Я считаю более авторитетным и достоверным свидетелем такого направления в философии нашего русского ученого, философа Николая Онуфриевича Лосского. (Из него) я и приведу соответствующие выдержки, чтобы мои суждения не показались кому-либо любительским, поверхностным дилетантством. В своей книге “Обоснование интуитивизма” (1 — 372 с.) он пишет так о познании: Субъективный идеализм. “Люди, задумывающиеся над вопросами теории знания, нередко склонны утверждать в наше время, что непосредственный опыт складывается только из личных индивидуальных состояний познающего субъекта” (курсив везде автора). Но философ Лосский не согласен с этим: нам душно в узкой сфере “я”; мы хотим выйти в безбрежное море действительности, как она существует независимо от свойств нашего “я” (с. 3). “Для всякого, кто уверен в том, что знание проникает в сущность вещей, возникает мучительный вопрос: почему же философия в своем многовековом развитии не только не доказала этого, но даже, наоборот, широко развила в нас склонность к субъективному идеализму” (с. 4), т. е. что познаваемый нами мир есть только мир наших представлений. ЧТО ТАКОЕ ИНТУИТИВИЗМ? “Рассматривая эти процессы так называемого внутреннего восприятия, нельзя не заметить, что они характеризуются присутствием объекта в самом процессе знания и что без этого условия никакого знания о нашей душевной деятельности у нас не было бы... объект знания — имманентен процессу знания. Это — первое положение интуитивизма”... (63). Второе. “...знание есть переживание, сравненное с другими переживаниями” (66); и, как таковой, (объект знания, как сознаваемый объект) “должен находиться в самом этом процессе сравнивания” (67). “Если... объектом знания служит само сравниваемое переживание, то это значит, что объект познается именно так, как он есть”, “сама эта вещь в оригинале” (68). “Признак” этого различения “так же прост и неописуем, как краснота или зеленость” (69). Здесь две стороны: “не-я” и “я”, — “или чувствование субъективности и переживание транссубъективности”... (69). “Я” и “не-я” глубоко отличаются друг от друга, обособление этих двух сфер и сознательно, и безотчетно руководит всем нашим поведением”... (69). Эти “мои” переживания являются “данными мне” от мира “не-я” (70). И “сложный, хотя и не дифференцированный клубок идей сразу появляется в поле сознания, как бы по наитию свыше”... имеет характер “данности мне”. “Таковы религиозные экстазы и молитвенное погружение в божественный мир.


Таковы переживания, входящие в состав нравственной и правовой жизни” (72). “Состояний, окрашенных переживанием “данности”, и, следовательно, составляющих мир “не-я”, оказывается так много, что возникает вопрос, осталось что-либо на долю — “я” (73). “Мир “не-я” познается так же непосредственно, как и мир “я”. Разница только в том, что в случае знания о внутреннем мире и объект знания и процесс сравнивания его находятся в сфере “я”; а при познании внешнего мира объект находится вне “я”, а сравнивание его происходит в “я” (76). “...Жизнь внешнего мира дана познающему “я” так же непосредственно, как и процесс его собственной внутренней жизни” (77). “Мы будем называть это непосредственное сознавание (я сказал бы, восприятие. — М. В.) внешнего мира термином интуиция, а также термином мистическое [II] восприятие” (77). “Устанавливается важное, с точки зрения познающего субъекта, различение (я бы сказал здесь: “лишь”. — М. В.) двух сфер транссубъективности” (я бы сказал: “предметов”. — М. В.) (77). “Весь мир “не-я”, включая и Бога ... познается так же непосредственно, как мир “я” (93). “В конце XIX века появилось довольно много философских направлений, утверждающих одинаковую непосредственность (курсив мой. — М. В.) знания о “я” и “не-я” (94). “Знание никогда не бывает трансцендентным, но из этого вовсе не следует, будто оно ограничивается сферою жизни познающего субъекта...” (94). “Опыт заключает в себе также и нечувственные элементы... Противоречие (я бы сказал: “противоположность”, различие — М. В.) между нечувственным и опытным знанием оказывается предрассудком: сверхчувственное не есть сверхопытное” (96). На этом мы и остановимся в выписках. Как легко увидеть и читателю, мы видим — в существе наших взаимных воззрений и даже терминологии — не только полное сходство, но и тождество. Между тем я шел собственным наблюдением, и лишь после прочитал “Обоснование интуитивизма” профессора. Я намеренно распространился такими большими извлечениями. Теперь и критикам “инстинктов” и “чувств” нельзя сказать, что интуитивизм, или по моему формулированию — “самооткровение бытия”, есть подделка необразованного человека; нет, это есть и целая философия специалиста своего предмета, б. профессора СПб университета. А вот и другой свидетель интуиции, неправославный человек. Его статью “Научные заметки” печатаем здесь полностью. “Научные заметки” Бессознательное творчество Известный французский математик Жак Адамар недавно, перед своим возвращением из Америки в Париж, выпустил книгу под названием “Психология изобретения в области математики” (на английском языке). Значительная часть этой книги посвящена главным образом вопросу о роли бессознательного творчества в математических открытиях. Ряд фактов и соображений, приводимых в данной книге, представляет интерес для выяснения механизма бессознательной душевной работы вообще. Ныне должно считать установленным, что рядом с сознательной работой психического аппарата существует также и бессознательная деятельность мысли. Дело обстоит так, как если бы душа работала то сознательно, то бессознательно и как если бы существовало общение между процессами сознательными и бессознательными: из области сознания мысль переходит в область бессознательного, где продолжает работать, чтобы потом вернуться в область сознаваемого, ассоциируя продукты той и другой мысли, и наоборот. Или же можно проектировать процессы душевной деятельности в образе сотрудничества двух душ, сознательной и бессознательной, совокупная работа которых наполняет нашу жизнь. В многочисленных, в том числе самых банальных, случаях сознательная работа мысли находит свое продолжение в работе бессознательной. Школьники знают, что, когда им приходится, например, заучивать наизусть стихотворение, они прочитывают его несколько раз, без особого напряжения, перед тем как ложиться спать; на следующий день утром они в состоянии, без лишнего усилия, повторить на память, как заученное, все стихотворение. Во сне, бессознательным образом, продолжалась работа заучивания. В других случаях, более замечательных и достаточно загадочных, происходит наяву, а иногда во сне, работа творчества и совершаются открытия, либо возникают идеи оригинальных изобретений. То — после долгих, утомительных и безуспешных исканий, — решение проблемы, когда вовсе о ней не думают, приходит внезапно, словно в озарении молниею.


То — истина открывается, как бы угадываемая, без видимого доказательства и невидимого логического процесса; и потом в течение многих лет длятся искания доказательства открытой несомненной истины. То — открытие совершается в результате умозаключений, которые признаются потом ложными. То — решение проблемы, в процессе работы над важным открытием или изобретением, дается в сновидении, притом в драматизированном облике. То — различные продукты творчества созидаются “интуитивно”, без осознанных логических операций. Вот некоторые примеры, могущие служить иллюстрацией механизма бессознательного творчества. Знаменитый французский математик Анри Пуанкаре рассказывал, как он был приведен к открытию важной математической теоремы о “Фуксовых функциях”. Дело здесь не в самой теореме, а в условиях, в которых он ее открыл. В течение двух недель он безуспешно бился над своею проблемою и пришел к заключениям, которые потом оказались ложными. В один вечер он, противно своему обыкновению, пил черный кофе и долго не мог уснуть. Идеи роились в его голове. Он постиг начало решения. Но это был лишь первый шаг. Случилось, что он должен был поехать из Кана, где он жил, в Кутаис, где участвовал в одной геологической экскурсии. Во время переезда Пуанкаре совершенно позабыл о своей математической работе. Прибыв в Кутаис, он вошел в омнибус, чтобы занять там место. Когда он стал на подножку омнибуса, то совершенно внезапно, без всякого предварительного размышления, он был озарен мыслью об оригинальном методе решения вопроса. И это было замечательное открытие. Пуанкаре не имел времени проверить результат и в омнибусе продолжал прерванный разговор. Но он был уверен, что он — у цели. Проверка это подтвердила. Ученый продолжал свои искания. Опять — безуспешная работа. Обескураженный Пуанкаре отдался другой работе. И вот в одно утро, во время прогулки, идея решения пришла к нему сразу, с тем же характером мгновенности, внезапности и твердой уверенности. Говоря о возбужденном состоянии, испытанном в бессонную ночь после выпитого кофе, Пуанкаре добавляет: “Мне представляется в подобных случаях, что тот, кто творит, присутствует при собственной бессознательной работе, которая стала отчасти ощутимою сверхвозбужденному состоянию, хотя и в неизменной природе”. Другой знаменитый математик, Гаусс, рассказывает, как он, в течение ряда лет, безуспешно силился доказать одну арифметическую теорему. “В конце концов, — писал он, — я нашел решение два дня тому назад, не в результате собственных усилий, а по Божьей милости. Загадка была мною разрешена, как во внезапном проблеске молнии. Я сам не в состоянии сказать, какая путеводная нить сделала для меня возможным успех”. Гельмгольц в речи, произнесенной им [...], тоже признает факты внезапных и самовозникших актов творчества и серьезных открытий. Гельмгольцу принадлежит изречение: в кассах типографских наборщиков хранится вся возможная мудрость человечества; надо только уметь комбинировать из букв слова и фразы. Как теперь согласуется с этою идеею факт бессознательного творчества? Ряд физиков и химиков находит в истории собственно творчества подобные же случаи внезапных “откровений”. Согласно психологам, это — явление общее во всякого рода открытиях и изобретениях. Грухам Уоллес определяет внезапный приступ вдохновенного состояния, как “иллюминацию”, или просияние; ему обычно предшествует период “инкубации”, в котором сознательная работа прервана и сюжет как бы забыт. Данное явление наблюдается не только в области научного творчества, но и в искусстве, и в идейном творчестве вообще. В некий привилегированный момент сразу и неизвестным образом возрастает перед мысленным взором волшебное богатство идеи. Это моменты “вдохновения”. Руссо рассказывает, что он шел с визитом к Дидро, который тогда находился в заключении в Венсеннском форту.


Это было летом. По дороге он остановился в лесу под деревом и присел отдохнуть. Тут он сразу был охвачен необычайным множеством идей, в таком обилии, что он “мог бы наполнить изложением их целые томы”. Длилось это, вероятно, лишь несколько секунд. Он схватил записную книжку, но успел занести на бумагу лишь незначительную часть урожая мыслей в момент вдохновения. В одном письме Моцарта описывается, как у этого великого композитора возникали внезапно и в чрезвычайном изобилии музыкальные идеи в бессонную ночь или во время прогулки. Композиция мгновенно раскрывается перед художественным взором во всей полноте картины и во всем блеске. Поэтическое вдохновение у Ламартина поражало приступами творчества, в которых он сочинял стихи мгновенно, без минуты размышления. Французский поэт Поль Валери, с своей стороны, описывает моменты, когда вдохновение озаряет, подобно молнии, работу творчества, производя надлежащий эффект. Здесь может возникнуть вопрос о том, в какой мере приступы творчества наступают, хотя и внезапно, но лишь как разряд предшествующей длительной бессознательной работы? И в какой мере здесь имеется сознательная работа, но чрезвычайно интенсивная в быстроте производительности творчества, благодаря которой не воспринимается последовательность ступеней творчества? Известны парадоксальные на первый взгляд случаи, когда истины, требующие сложной логической работы, открываются, как бы угаданные, без доказательства, или когда истина открывается в результате неверных доказательств или ложных предпосылок. Подобные факты отводятся в области “интуиции”. Французский математик Фермат (или Ферма) открыл одну важную арифметическую теорему, которую формулировал на полях рукописного перевода произведения греческого математика Диофанта. Формулировку теоремы Фермат сопровождает указанием, что недостаток места на полях рукописи не позволяет дать доказательство теоремы. Фермат жил в XVII веке. После его смерти была найдена его рукопись. С тех пор продолжают еще искать полного доказательства его теоремы. По-видимому, теорема Фермата верна, так как частичность ее применимости была доказана. Но как открыл теорему сам Фермат? Чистая математика не допускает гипотез. Но бывает, что математики “чувствуют” истинность какого-либо своего заключения, “угадывают” его, не будучи в состоянии его доказать. Тогда, в некоторых случаях, открытие становится “гипотезою”. Подобный случай имел место в математическом творчестве Бернхарда Римана, когда он формулировал, без доказательства, одну арифметическую теорему. При этом он достиг некоторых важных результатов, но не дал их доказательств. После смерти ученого математики долго трудились над проблемой Римана и, после ряда открытий, нашли некоторые доказательства, но не все. Считается вероятным, что “гипотеза” Римана правильна. Факт тот, что Риман формулировал некоторые математические истины, установление которых требовало знания фактов, ему неизвестных и совершенно вообще неизвестных в его время. Знаменитый русский математик Чебышев, исследуя вопрос о географических картах, тоже опубликовал одну интересную теорему без доказательства. Через много лет доказательство было дано одним немецким математиком. Франция — классическая страна выдающихся математиков с мировым именем. Среди них числится Эварист Галуа, судьба которого в высшей степени трагична.


Горячий республиканец, он, в возрасте 20 лет, погиб на несчастной дуэли по политическому поводу. До того он представил оригинальный мемуар Академии наук, которая его отвергла, ввиду “непонятности”. В ночь перед дуэлью, за несколько часов до смерти, в письме, торопливо написанном, Галуа упоминает об открытой им новой теореме, причем на полях он прибавил: “У меня больше нет времени”. Идеи Галуа были совершенно забыты, и лишь через пятнадцать лет после его смерти ученые ознакомились с его мемуаром, отвергнутым Академиею, и с удивлением констатировали всю глубину новых идей, которые этот мемуар содержал и которые означали целую революцию в высшей алгебре. Но что в особенности замечательно, это то, что новая теорема, сформулированная молодым Галуа в его предсмертном письме, ныне ясная для математиков, не могла быть понята учеными, жившими во время Галуа. Лишь четверть века спустя были установлены принципы, служащие базою для его теоремы. Знал ли уже эти принципы Галуа, в сущности, тогда еще подросток? Или, что не менее чудесно, открытие самих принципов было у него актом бессознательного творчества, ибо он о них не упоминает? Нам остается еще отметить другие загадочные явления, входящие в область бессознательного творчества, как открытия и изобретения в переживаниях сновидений, открытие истины, как видимого результата ложных выводов, и возможные последствия внушения. И мы увидим, в какой мере дозволительно связывать их с некоторыми данными физиологии и психологии в исканиях, относящихся к исследованию механизма бессознательного творчества. Теперь перейдем к рассмотрению способа религиозного познания, или веры. Многократно выяснялось нами, что ум в вере, в познании или в восприятии предметов того мира не имеет места и силы. А после выяснения природы познания естественного мира мы увидели, что даже и здесь он не является источником познания, а имеет случайное значение. Мы видели, что вещи и этого мира познаются “внутренне”, интуицией, или, скажем, “чувством”. Таким образом, то, в чем умники привыкли обвинять веру, будто она одна живет “сердцем” или чувством, это же самое относится и к познанию естественного мира. И вере поэтому нет оснований унижаться перед умом: оба идут одинаковым способом: непосредственным восприятием или внутренним ощущением опыта, или, как про веру говорится обычно, “сердцем”. Всматриваясь далее в процесс религиозного познания, мы увидим полное тождество (в способе познания) веры с знанием. Если мы так узрели основную форму познания — откровение, то так же точно — ни более ни менее — познается и мир сверхъестественный. Именно. Откуда и как мы “знаем” что-нибудь о Боге? На это в вере и богословии давно установятся ответ: из “Откровения”. Что это значит? Это значит прежде всего, что не сам человек измыслил предметы веры, а они даны ему извне, от сверхъестественного бытия; и затем не своим умом он знает и понимает этот “другой” мир, а воспринимает его тоже опытом, непосредственным “чувством”, воспринимающим действие открывающегося ему “иного” бытия. Оговорюсь сначала, что не всякий из людей в равной степени получает это восприятие; допустим, что на это способны лишь вожди религиозные, посредники. Это все равно. Нам важен процесс их познания, о котором они потом поведали и другим. Каков же этот процесс, или способ? Читаем ли мы Ветхий Завет, мы слышим: “явился Бог” Аврааму; “показал” Себя, хотя и прикровенно, Моисею; Исайя и Даниил — “видели” Бога и славу Его; ап. Павел “слышал неизреченные глаголы при восхищении на “третье небо”. Значит не умом все это было постигнуто, а только непосредственным, опытом. Что же это такое “опыт”? Не сам человек проник в тот мир, а ему было дано откровение о нем. То есть Сам Бог открывал Себя людям, достойным того. Человек имеет некий орган восприятия сверхъестественного бытия, который обычно называется “сердцем”, а точнее, следует назвать его “духом”, “разумом” (не “умом”), по-гречески — pneuma, — этот высший вид, или часть человеческого существа (выше души) yuch и тела swma. И этому органу открывается Божество. Как? Сам Себя или Свой Божественный мир “показывает” человеку, или “открывает” ему.


И тогда получается подлинное познание, или “по-н-ятие”, восприятие того мира. В этом смысле в Писании и говорится: Бог “явился”, “увидел Бога”. Так получали откровение пророки и апостолы. Так даже Сам Богочеловек Господь Иисус Христос говорит о Своем познании: “Я говорю то, что видел у Отца Моего...” (Ин. 8, 38). “Я слышал от Него” (Ин. 8, 26). “Что Я слышал от Него, то и говорю миру” (8, 26). “Я говорю то, что видел у Отца Моего; а вы (иудеи) делаете то, что видели у отца вашего”; “Ваш отец диавол” (8, 38, 44). “И вы не познали Его, а Я знаю Его; и если скажу, что не знаю его, то буду подобный вам лжец; но Я знаю Его...” (8, 55). А уж потом Господь Иисус Христос “открывает” Отца другим: “Я открыл имя Твое человекам” (Ин. 17, 6). “Я открыл им (ученикам) имя Твое и (еще) открою” (17, 26). “Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27). Сам Христос уже открывал и Себя, и знание Свое о том мире ученикам. И те сначала принимали “на веру”, т. е. по доверию к Спасителю, а сами своим умом ничего не могли “понять” до глубины сути, подлинно воспринять. И мы не раз читаем в Евангелии: “они не разумели” (Мк. 9, 32; Лк. 18, 34). В частности, не понимали, что значит “воскреснуть из мертвых” (Мк. 9, 10). Не понимали смысла Писаний о Христе. И потому потребовался некий дополнительный способ, чтобы они могли что-нибудь подлинно воспринять или “понять”. Что же именно? Внутреннее озарение некое, или само откровение Бога и сверхъестественного мира чрез Духа Святого или непосредственно Самим Иисусом Христом или Отцем. Например, когда Спаситель спросил апостолов: “За кого же почитаете Меня вы?”, то Петр ответил: “Ты — Сын Бога Живаго”. Христос подтвердил это и похвалил его, но при этом добавил, что “не плоть и кровь”, т. е. не естественный ум, не плотские чувства, дали возможность усмотреть и понять эту истину, а “Отец Мой, Сущий на небесах” (Мф. 16, 17). И еще: “Никто не может придти ко Мне (даже уверовать), если не привлечет его Отец...” (Ин. 6, 44). Когда придет Утешитель, Дух истины, Он откроет ученикам все и будет “свидетельствовать” и о Божестве Христа (Ин. 15, 26). Потому и апостол говорит: “Никто не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым” (1 Кор. 12, 3). И когда ученики не понимали Писания, то Христос каким-то таинственным способом “отверз им ум к уразумению Писаний” (Лк. 24, 45). А когда преобразился пред тремя избранными апостолами на Фаворской горе, то открыл им “некую Зарю Божества” Своего, как поет Церковь. Все это разные виды откровения. Это не обычное узрение и видение естественными глазами; это — внутреннее озарение, внутренне и воспринимавшееся. Ведь и другие “видели” Спасителя глазами, но не узрели Божества Его и даже распяли потом. И на Фаворе, если бы кто посторонний случился с апостолами, то не узрел бы славы Преобразившегося Господа. И спутникам апостола Павла, тогда еще Савла, был слышен голос говорившего Павла, но не слышали они слов Христовых, впрочем, “свет” дано было уже узрет и им; а он был неестественный (Деян. 9, 7; 22, 9). Итак, и религиозный мир так же непосредственно открывался людям, как и этот мир. Там и здесь — путь познания: опыт. И тут уж еще более ясно, что этот опыт не зависел от человека, а был плодом откровения Бога. Дал Он Себя “познать”, и познают; не дает — и люди не знают Его. Поэтому можно сказать, что вера — это в последней основе есть Сам Бог, действующий на дух человека или открывающийся ему не только Своими действиями и “явлениями”, но и лично, — сколько можно человеку. И тогда наш дух и может иметь веру настоящую, т. е. внутренне воспринимающую открывающееся бытие Бога. Без этого внутреннего озарения, или самооткровения, познание сверхъестественного мира будет лишь словесным, умовым, можно сказать, как бы “пустым”. Это даже не есть “познание”, а лишь “принятие по доверию”. Конечно, и это называется “верою”, но лишь в первичной, начальной форме ее. Подлинная же вера уже переходит в “видение” или “созерцание”. Но и это — постольку, поскольку каждому дается мера откровения. Больше и сильнее всего сверхъестественный мир открылся нам в явлении Сына Божия, воплотившегося в человеческом естестве и жившего с людьми на земле.


О Нем очевидцы апостолы говорили: мы Его “видели”, “слышали”, “руками нашими осязали”. Но не столько это “видение” — в сущности все же человеческое — убеждало веровать в него, как Сына Божия, как, помимо прямого откровения, дела и сила Его, и само свидетельство Его о Себе. “...когда не верите Мне, — говорил Он евреям, — верьте делам Моим, чтобы узнать и поверить, что Отец во Мне и Я в Нем” (Ин. 10, 38). “Столько чудес сотворил Он” им, — говорит ев. Иоанн с удивлением, — “и они не веровали в Него”, т. е. орган восприятия у них был плох (Ин. 12, 37). Впрочем, даже эти необычайнейшие дела, каковы: чудеса над больными, власть над природой и самой смертью, изгнание бесов и, больше всего, власть прощать грехи — даже они не могли принудительно заставить всех веровать в Божество Его. Ко всему этому нужно было еще внутреннее действие на человеческую душу, чтобы она раскрыла свои духовные очи и “поверила” или “узрела” Божество Христово. Здесь мы уже наталкиваемся на затруднение со стороны воспринимающих людей. Всех равно учил Христос и открывал Себя; но не равно они воспринимали это: отсюда ясно, что это уже зависело от какой-то порчи духовного органа их. В чем же эта порча — вскроется дальше. Пока же нам выяснилось, что основной способ познания религиозных вещей — тот же самый, что и в восприятии естественного мира: откровение бытия воспринимающему субъекту. Следовательно, должно утверждать, что способы познания обоих миров — с гносеологической точки зрения — тождественны. Разны лишь самые миры по содержанию своему, но путь познания один: откровение. Так уравнялись в достоинстве познания и вера, и знание. Следовательно, если уж естественный мир познается опытом или открывается, то тем более должно признавать, что и сверхъестественный мир может познаваться не умом, а только открываться непосредственно. С этой точки зрения чрезвычайно важно было религиозное движение XIV века, известное под именем споров о “Фаворском свете”. Православно-мудрствовавший святой Григорий Палама защищал ту точку зрения, что сверхъестественный мир и познается только сверхъестественным путем, чрез благодатное просвещение, или — что то же — благодатное откровение. А еретик Варлаам, каламбрийский монах, находившийся под влиянием рационалистического и схоластического своего времени (и воспитатель Петрарки), учил, что свет Фаворский был естественным, и вообще, что познание того мира совершается обычным естественным способом — умом и обычными чувствами... Какое заблуждение. По этому вопросу Церковь собирала четыре Собора; и в конце концов признала правильным учение св. Григория Паламы; сверхъестественный мир сверхъестественно и познается, или самооткрывается благодатно. Так и доселе Церковь говорит в конце утрени: “Христе, Свете истинный, просвещаяй и освещаяй всякого человека, ...да знаменается (напечатлеется, осияет, найдет) на нас свет лица Твоего, — и тогда в нем (посредством него) узрим свет неприступный” (непостижимый обычным путем, без этого осияния). И потому истинно говорит ап. Павел: Вы спасаетесь “верою”, но “и сие не от вас, Божий дар” (Еф. 2, 8), откровение Самого Бога нашему духу. Такое определение не только истинно; но оно дальше многое разъяснит нам о процессе веры и неверия. Чтобы закончить этот отдел, мы рассмотрим еще одно частное недоумение: о возможности получения непосредственного откровения. Неверующий может легко согласиться с тем положением, что большинство знаний естественного мира получается опытом, через откровение, потому что всякий опыт есть реальное ощущение познаваемого. Между тем, скажут они, между этими опытами знания и веры есть немалое различие: естественные опыты каждый может повторить и сам убедиться в реальности их; а про мир сверхъестественный этого нельзя сказать: не всякий может опытно “узреть” его, получить непосредственное откровение его. На это нужно ответить так, что никогда количество не решает вопроса: один ли человек видел что-нибудь или множество; один ли раз получилось познание чего-нибудь или многократно. Вопрос тут будет не в количестве откровений, а в качестве свидетелей: достойны ли они веры по нравственному своему состоянию. Если — да, то и одному человеку должно поверить; если — нет, то и стократное свидетельство будет сомнительно. Так бывает и в этом мире. Колумб один раз открыл Америку, и ему поверили, как лицу достоверному; а потом и сами проверили это опытно.


И большинство научных “открытий” совершается одним человеком; а мир — даже и не проверяя после — принимает открытое на веру. И вообще большинство наших знаний воспринято нами от родителей и учителей на веру, и лишь кое-что потом проверяется нашим опытом. То же нужно сказать и о посредниках сверхъестественных откровений. Даже еще больше. Их нравственные достоинства были настолько высоки и бесспорны, что им невозможно не веровать: пророки, апостолы, мученики, пустынники были столь святы, что их совершенно невозможно заподозрить в фальши. Тем более, что они свои слова подтвердили потом и подвигами жизни, а многие — и мученическою смертью. И если мы верим Колумбам, то тем паче обязаны верить Павлу, Петру, Иоанну, сонмам мучеников, подвижникам. Подобным образом можно сказать и об опытной проверке. Она бывает двояка: или каждый может убедиться через повторное исследование открытия, или через восприятие действий открытого предмета. Лишь отдельные единицы идут первым путем, большинство же из нас познает через действия. Например, почти никто из нас сам не видел радиоволн, а действие их все знаем: слышим пение, говорим за десять тысяч верст, видим картины того, что происходит в другом полушарии. Подобно этому — и в вере: мы не видим Бога явно: но действия Его каждый может испытать и на себе еще в этой жизни. Об этом мы будем особо говорить в следующей главе, потому здесь лишь упоминаем кратко. Я, например, совершенно удовлетворяюсь откровением, полученным другими достоверными свидетелями. И больше всех верою доверился Иисусу Христу, в мир пришедшему. Его истинность засвидетельствована не только Им Самим (“Я есмь истина”) и не только его святостью и чудесами, но и самими врагами. Он Сам дерзновенно задал им вопрос: “Кто из вас обличит Меня в неправде? Если же Я говорю истину, почему вы не верите Мне?” (Ин. 8, 46). Никто из людей не мог бы так сказать о Себе. И следовательно, Христу невозможно не верить. Говорит ли Он о Себе, что Он — Сын Божий: верю Ему. Открывает ли Он, что у Него есть Единственный Отец — приемлю. Свидетельствует ли Он о Святом Духе, от Отца исходящем — это для меня несомненно. Уверяет ли Он, что “у Отца” Его на небе “обители многи суть” — истинно. Заявляет ли Он на кресте сораспятому разбойнику: “днесь со мною будешь в раю” — радуюсь. Свидетель — выше всяких сомнений! Помню одно переживание и о святых людях. Под праздник Троицы, стоя на клиросе, я пел стихиры о Ней. Непостижимая истина эта. Но вдруг читаю и пою: — Тако пророцы и апостолы с мучениками проповедаша! И блеснула ярко мысль: какие свидетели у нас о Троице! Великаны, гиганты духа! Кровью своей запечатлевшие проповедь свою! Им не только можно верить; им нельзя не верить! И твердо, и радостно стало на душе моей. Вот таким образом постепенно “оправдалась” моя вера уже не на почве детской доверчивости и внутреннего влечения к ней от младенчества до академических занятий, а — и “от разум”. Но как видели мы, ум мой не объяснил мне веры, не дал познать сущность догматов; они остались непостижимыми; а только устранил с пути к вере препятствия, ложно приписываемые ему самому. И лишь с этой точки зрения можно говорить о “разумной вере”, как озаглавлена эта часть моих записок. А по существу все предметы веры остались вне и выше разума, но и это показал мне тот же самый ум и опыт. Е) Прагматизм веры: целесообразность ее. Вскрытые выше разумные достижения мои росли постепенно; но суть их была узрена мною в первые два года академии. А еще раньше, в семинарии, мне представляется весьма убедительным, даже будто неотразимым довод о пользе от веры. Я разумел, главным образом, тот смысл жизни, который дается верою. Это рассуждение всякому интеллигентному человеку давно известно. Именно. Если признавать лишь один этот естественный мир, то смысл жизни почти гибнет: стоит ли жить, если все кончается с могилой?


Жизнь оказывается пустой, как ни заполняй ее делами и удовольствиями. А сколько при этом еще скорбей, забот, болезней, мук, недоумений, страстей! Зачем, для чего все это терпеть? Не лучше ли все сразу оборвать самоубийством?! Одно мгновение — и нет “ничего”! Совсем иное мировоззрение и ощущение бывает у верующего человека: есть еще другая жизнь, загробная, бесконечная и — для удостоившихся — блаженная, прекрасная. Есть Бог, Которым и для которого можно и должно жить. Тогда и эта кратковременная жизнь получает полновесный смысл. Такие рассуждения, лучше сказать, — живые чувства — переживались и мною лично. Мне совершенно ощутительным, осязаемым казалось переживание бессмыслицы жизни, если все кончается “здесь”. Помню, еще одного товарища по семинарии, С. Щ-ва, я спрашивал: — Ну что же будет, если не признавать Бога и загробной жизни? Он с хладнокровной усмешкой ответил: — Закопают в землю. Лопух вырастет. Корова его слопает. Вот и все. Ему это казалось хоть и не очень утешительным и приятным, но и не очень мучило — быть лопухом для коровы (правду сказать: лопухи-то у нас в России даже и коровы не “лопали” почему-то). Но мне мучительно было даже допустить такой бессмысленный конец... И жуткий холод овладевал мною при одной мысли об этом! И тогда я почувствовал: почему люди кончают самоубийством от неверия! “Нечем жить”, — писали иногда самоубийцы перед смертью. И жизнь показывает, что многие самоубийцы кончали расчеты с жизнью именно от неверия и бессмыслицы жизни. И это делали не только мальчики и девочки в 15 — 20 лет, но сознавали и большие ученые. В России была переведена и издана в сокращении “Исповедь безбожника”, члена французской “Академии бессмертных” (какая ирония!), Ле-Дантека. Там он с большой логичностью и откровенностью вскрывает эту бессмыслицу жизни неверующих. И утверждает, — ясно, это было и по уму, и по собственному опыту, — что самым умным для них было бы именно самоубийство. Если же, пишет он, мы не делаем этого, то вопреки всякому здравому смыслу, по тупому инстинкту и по трусости своей. После в Париже мне пришлось слышать от одного профессора, будто бы тот закончил свою жизнь верой... Не знаю, насколько это верно; но при его воззрении — правдоподобно. В русской жизни и литературе такой конец безбожия, как самоубийство, известен довольно широко. В Дневнике своем Достоевский приводит несколько случаев самоубийства, по разным мотивам. Но никто из покончивших с собой не был верующим. Есть дневник Дьяконовой, где она подробно описывает свою жизнь, как она дошла до самоубийства. И наоборот, вера спасает от самоубийства. Расскажу два случая из моего опыта. Один бывший богатый человек, приехавший эмигрантом в Америку, рассказывал мне про себя следующее. Тяжелая жизнь в бедности, лишение богатства часто приводили его к мысли о смерти. Однажды вечером он направился к реке, чтобы потонуть. И вдруг он видит во тьме светящееся приглашение такого рода: — Прежде самоубийства зайдите сюда! Он зашел... Пастор стал беседовать с ним. И в результате — он остался жив и нашел себе место. А вот другой случай. За границей я был законоучителем и духовником в Донском кадетском корпусе. Пришел годичный срок смерти б. атамана К., застрелившего себя из револьвера. Назначена была всенощная, а завтра — литургия и военный парад. Да и самый корпус был назначен во имя самоубийцы атамана. Я решительно отказался молиться церковно за него и служить службы. Директор обещался жаловаться на меня высшему духовному начальству моему. Я не возражал. Так служб и не было. Парад провели. После обеда приходит ко мне высокого роста офицер (кажется, подполковник), в шинели нараспашку, и задает вопрос: — Почему вы не служили ни вчера, ни ныне по нашем атамане? Я объясняю ему, что так учит наша Церковь — за самоубийц нельзя молиться — если только они не покончили с собой в ненормальном состоянии.


И сослался ему на каноническое правило св. Тимофея, патриарха Александрийского. Он выслушал меня внимательно и говорит: — Ну, благодарю вас! — За что? — спрашиваю я его удивленно. — Значит, Церковь строго смотрит на это? — Как видите! — А я ныне хотел застрелиться. Но ваше (мое) поведение остановило меня. И он остался жив, — слава Богу. Почему это так — понятно. Если человек знает, что есть другая жизнь, и если за наше поведение придется еще и давать ответ пред Господом, то невольно задумаешься пред таким решением. А еще более важно, что тогда жизнь — даже со всеми ее скорбями и неудачами — получает смысл: над нами есть Промысел Отца нашего небесного. Это всякий из нас знает. А если Бога нет для нас, нет и смысла жизни! — Но если бы кто-нибудь счел переживания Кириллова и других людей лишь литературным вымыслом Достоевского или недоумием самоубийц, то вот нам открытое признание о себе самом другого писателя — Толстого. В своей “Исповеди” он рассказывает о своих мучительных переживаниях, когда он попадал в полосу неверия. Там он описывает свои шатания. Когда, пишет он про себя, была у него вера, он чувствовал себя спокойным, удовлетворенным. Но стоило ему лишиться ее, как его охватывала мысль о самоубийстве и он думал покончить с своей жизнью, “только не знал: пулей или петлей?” И он сам говорит, что некоторое время носил в кармане веревочку, чтобы повеситься. (См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона под словом: “Толстой”.) Приведу, — правда, по памяти, но верно, — следующую заметку Горького о встрече с Толстым... Крым. Ялта. Толстой едет верхом. Догоняет Горького. Тот идет около стремени. Начинается разговор. Горький: В Ялту приезжает Владимир Галактионович (Короленко). Толстой: А он в Бога верует? Горький: Не знаю. Толстой: Главного-то и не знаете! Горький молчит. Толстой: Он верит, да только боится атеистов... И Андреев ваш тоже верует, но и он тоже боится атеистов... И Бог ему странен. Дальше Толстой продолжает разговор о Боге, о душе, о вере, об уме и пр. Кстати, хотя это лишь отчасти имеет отношение к данной теме о неверии и самоубийстве, — выпишу из той же заметки из записной книжки Горького. Встречается Горький с грубым партийцем рабочим. Тот говорит: — А ежели всмотришься-вглядишься, то иной раз думаешь: вот мы затеяли дело; и к чему оно клонит? Рабочий при этом рассказал Горькому какую-то “невероятную похабщину” (это — подлинные слова Горького). — Ведь, как ты ни говори, а умирать придется. А-а?! Дальше в записках не написано: ответил ли ему Горький или нет — неизвестно. Но, как видим, и у простого человека вопрос об ответственности связан со смертью... А вопреки этим несчастным примерам, обычно и совершенно справедливо указывают на тот душевный мир, которым обладают люди верующие, знающие смысл своей жизни. Один из иностранных проповедников остроумно заметил: — Сколько примеров знает история, как неверующие каялись, хоть перед смертью, в своем неверии. Но еще не было ни одного случая, чтобы верующий раскаивался за веру свою. И особенно ярко это различие проявляется именно перед смертью, этим экзаменом жизни и всего мировоззрения человека. Мы все знаем, как спокойно относится к смерти верующий, простой крестьянин. Мне пришлось слышать от одного архиерея рассказ про своего отца — иерея. Позвали его напутствовать умирающего старца. Исповедал его батюшка, причастил. А потом, ввиду явного конца, стал успокаивать его — мирно встретить смерть. Немало старался отец духовный, убеждая чадо свое не бояться смерти. А когда он кончил, то умирающий совершенно спокойно сказал: — Да я, батюшка, и не боюсь. Растерялся от такого ответа наставник... Прекрасную и мирную кончину описывает и Толстой — о своей няне в “Детстве” и “Отрочестве”. А между тем сам он, при спутанной вере своей, умирал крайне мучительно: ужасался, кричал, недоумевал! “А мужики-то, мужики как умирают!” — говорил он с завистью. И в своей “Исповеди” открыто признается в этом (пишу по памяти, но верно): — Поскольку среди нас, людей богатых и аристократов, мирная смерть есть явление редкое; постольку она среди простых крестьян — явление обычное. И действительно, всем известно, как умирает русский солдат и вообще православный человек. Замечательна смерть раздавленного деревом приказчика — из “Записок охотника” Тургенева (“Смерть”), можно сказать, святая смерть. Или там же описывается неизлечимая болезнь и тихий конец Лукерьи (“Живые мощи”).

Известны, правда, случаи, что и безбожники умирали мужественно, — особенно из революционеров. Но полагаю, тут мы имеем дело больше с твердостью характера и с упорством материалиста, чем с ясным убеждением об осмысленности смерти. При этом таких борцов за общественные идеалы утешает сознание, что они работали на пользу другим и даже смертью своею продолжают служить человечеству: этот моральный смысл давал им силу. Но при последовательном рассуждении и это утешение оказывается непрочным. Мораль без религии не имеет основания. Если все кончается этой жизнью, если нет для меня и никаких нравственных обязательств и норм, кроме одного беспринципного желания — удовлетворять свои собственные случайные стремления и прихоти. Никакого “долга” пред другими, хотя бы пред родным отцом и матерью или перед детьми, нет. Есть лишь один звериный принцип: делаю, что хочу. Если Бога нет, то мне все возможно! Ведь тогда человек — “сам себе Бог”. Никакой морали, никакой общественной солидарности, никаких государственных законов не нужно признавать: “я” сам себе непогрешимый закон. И человек, потерявший Бога, обычно становится на путь аморализма, нравственного безразличия. Образно, хоть и вульгарно, высказал эту идею капитан Лебядкин у Достоевского: — Ежели Бога нет, то какой же я после этого и капитан?! Конечно, это грубо сказано, но — логично: если никакой ответственности у неверующего нет, тогда нет нужды признавать и какой бы то ни было авторитет вообще... Кроме лишь страха террора перед временно имущими власть: тюрьмы, ссылки, смертной казни и пр. ... Проф. СПб университета Петражицкий, автор сочинения “О мотивах человеческих поступков”, говорил, что основой всякого права, в конце концов, служит или наша совесть, или более сознательная норма — вера, т. е. оба источника религиозного происхождения. Без этого, — без Бога — нет и права, хотя бы самого минимального. Это — только иными словами — в сущности подтверждает сентенцию капитана Лебядкина. И один из главных вождей русской революции. К., лично мне говорил, что он, как с. р., не может принять безбожия атеистов, потому что тогда, при отсутствии абсолютных оснований, нельзя утвердить самый основной принцип их партии: уважение к личности. Без Бога и бессмертия человек — вещь, вошь, раздавить которую не составляет никакого препятствия. Потому он сам “всегда был верующим: неверие же отвратно мне”. Сознавая эту аморальную бессмыслицу неверия, руководители общества и считают необходимым, целесообразным, полезным “поддерживать” веру, как фундамент нравственных устоев мирной общественной жизни. И что поучительно: иногда эти “вожди” сами остаются безбожниками (и теоретическими и практическими); но веру “поддерживают”. Иногда (и не часто ли?) равнодушные к религии капиталисты жертвуют на храмы, на священников, на богословские школы, через которые они надеются держать народ в Божьем страхе; а это выгодно и для их капиталистической деятельности. Вера, таким образом, является для них одним из видов “бизнеса”, легче держать в повиновении религиозно-моральную толщу народа. Какое издевательство над религией, над Богом! Ал. Павел такой взгляд на благочестие называет резким словом — сумасшествием, поврежденностью ума. — “Пустые споры между людьми поврежденного ума, чуждыми истины, которые думают, будто благочестие (вера) служит для прибытка” (1 Тим. 6, 5).


Это истинно. И это сумасшествие рано или поздно кончается крайне плохо и для самих таких мнимоверующих. Народ, массы мало-помалу начинают понимать ложь и лицемерие своих господ; и становятся сначала сами такими же безбожниками как и те; а потом, конечно, теряют веру и в моральные принципы. Конец же такого обмана — восстание. И это — совершенно справедливое возмездие: всякая ложь в конце концов разрушает и себя саму, и взрывает и себя саму, и взрывает с собой и общество. Но если даже допустить и полную искренность поддержки веры ради нравственности и преуспеяния общественной мирной жизни, — все же и тогда эти основы веры будут непрочными. Прежде мне казалось иначе; я думал, что этим “разумным” доказательством действительно подтверждается не только необходимость, но и реальность веры, Бога: “Бог необходим, следовательно, Он есть”. Однако не нужно много думать, чтобы узреть неосновательность такого чрезмерного вывода. Да, религия полезна: слов нет! “Бог — нужен” (да простит Господь, что я дерзаю даже повторять такие фразы их!). Но отсюда еще никак не следует с обязательностью, что уже Он и на самом деле есть. Есть много вещей, которые нужны нам, но они не всегда бывают у нас. И противники веры справедливо возражают, что такие выводы делаются иногда людьми для их собственного утешения и выгоды, — это полезный самообман. И хотя поэт сказал: “Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман” (Пушкин), но это лишь до той поры, пока мы искренно верим предварительно в несомненность нашего идеала. А как только мы узрим обманчивость его, тотчас же падает и все почитание его, и вся польза от него. Истукан низвергнется! Стало ясно и мне, что из полезности или необходимости чего-либо еще нельзя делать вывода уже и о бытии его. И вопрос в моей душе стал иначе: я должен и хочу веровать не потому, что это нужно, а потому, что это действительно есть. Тогда уже я принимаю и пользу, тогда лишь она и действительно будет, неизбежно будет. Не от пользы — вера, а от веры — польза. Не от смысла жизни — к Богу, а от Бога — к смыслу жизни. Это — две различных установки. Мне неисчислимо дороже Сам Бог, сама вера; а полезно ли это, — вопрос второстепенный и малозначительный. И наоборот, если бы вера в Бога, несомненно сущего, вела бы в этом мире к невыгоде, к гонениям, страданиям, смерти; то для меня было бы ничтожным, раз есть Бог! Таким образом, прагматический, целесообразный смысл религии, хотя практически и бывает сначала полезен, но логически он сомнителен: из нужды нельзя делать вывода о бытии, реальности. Я же хочу только реально-сущего Бога. И лишь это даст мне прочное основание в моей вере. Мне нужно непосредственно откровение Его Самого. “Явился мне: да разумно (явно) вижу Тебя”, говорю и я с пророком. И никакие побочные соображения не убеждают меня в истинности существования сверхъестественного мира. Правда, немного они помогают, т. е. подталкивают к признанию его, вызывают желание его; но не с безумной обязательностью. И мне совершенно понятно, что неверующий не убеждается в вере и после таких полезных соображений. Все это идет еще из субъекта, от человека: а не от Самого Бога. Вера же, как мы показали, есть самооткровение Его. Вера есть — Бог, открывающийся нам. Только такой реализм и убедителен, и прочен. Все иное — сомнительно, хотя бы казалось и нужным. Между прочим, в богословии есть целое направление о прагматическом значении всех догматов христианства. Оно заключается в том, что там тоже раскрывается полезность веры и в догмате Троичности, и в воплощении Сына Божия, и в Утешителе Духе; разъясняется “динимический” смысл, или благотворное действие на душу человека всех таинств. Есть это течение и за границей. Так называемое “нравственно-психологическое” истолкование догматов является основою такого типа богословствования. При всей интересности и практичности этого богословского метода я не только не придаю ему большого значения, но считаю его даже неверным и опасным. Прежде всего потому, что такое объяснение не вскрывает главной основы догматов — их фактической реальности, открытой нам. Затем думает объяснить необъяснимое: это все еще последствие рационалистического умопомрачения, отрицающего или пугающегося тайн откровения. Наконец, оно переводит нашу душу от самых догматов в их практичность: с Божественной основы сводит на человеческую, с откровения на ум, с высшего на низшее. Конечно, и тут может быть польза, — особенно для младенцев по вере, требующих еще все “понять”, “объяснить”. Но если эта теория становится не вспомогательной, а вообразит себя исчерпывающей, главной основой веры в догматы, — то этим она подорвет подлинную основу ее, так как (повторяем для внедрения) всякое познание основывается на реальном откровении объекта, или бытия — субъекту, — а не на человеческих, хотя бы и остроумных измышлениях человеческого ума субъекта. Так именно и утверждает ап. Павел в Послании к Коринфянам: “Когда я приходил к вам, братия, приходил возвещать (а не доказывать) вам свидетельство Божие (самооткровение) не в превосходстве слова или мудрости, ибо я рассудил быть у вас не знающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого..


И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении (откровении) духа и силы чтобы вера ваша утверждалась не на мудрости человеческой, но на силе Божией” (1 посл. 2, 1,2,4,5). И сам Савл обратился ко Христу, когда Он явился ему и спросил: “Савл! Савл! Что ты Меня гонишь?” Впрочем, все же и этим “разумным” путем, — особенно для новоначальных в вере и недостаточно острых еще умом, можно принести некоторую относительную пользу. Ум и тут может послужить нам еще раз в так называемой “разумной вере”. Но не глубоко, не фундаментально! Ж) Смысл аналогий. Теперь мне осталось разобраться еще в одной услуге ума вере — в методе аналогий, уподоблений, сравнений. Ввиду того, что истины религиозные непостижимы для ума, а в то же время у человека есть постоянное желание “понять и понять”; всегда религиозное восприятие обращалось к сравнениям, чтобы хоть немного приблизить “к уму”, или к известному уже нам опыту, факту — вещи неизвестные или превышающие ум. Такими сравнениями полны религии. Укажем на несколько примеров из христианства. Бог Един, но Троичен в “Лицах”. “Лицо” — это сравнение взятое из человеческого мира, чтобы указать на самостоятельность каждой ипостаси Божества. Бог — “Отец”: опять взято из нашего мира, потому что Христос наименовал Себя Сыном, а Сын предполагает Отца; и сыновство требует “рождения”; поэтому про Отца говорится, что он “рождает”, а Сын “рождается”. Но что такое “рождать” и “рождаться” в приложении к Богу, — это сравнение совершенно непостижимо. Про Святого Духа говорится, что Он “исходит” от Отца, подобно тому, как тепло “исходит” от солнца. Но какое различие рождения от исхождения, это знает только один Бог. Никто больше! В символе веры мы читаем: “Света от Света”, — чтобы показать и единосущие (Ее. — А. С.), и бесстрастность рождения. На этом остановлюсь. Насколько полезны эти сравнения? Достигают ли они своей цели? Объясняют ли в самом деле необъяснимое? Делается ли через это тайна постижимою? Сначала неопытному ценителю может показаться, будто непонятное стало понятнее. Но на самом деле это лишь поверхностное утешение. Предмет по сути своей остается столько же таинственным, как и был, — как показало выше на сравнениях “Отца”, “Сына”, “рождения”, “исхождения”. Так и должно быть! Почему? Не только в силу абсолютной непостижимости Божественных вещей, но и в силу единичности всякого вообще бытия, неповторимости его. Всякая вещь единственна, абсолютна и, как таковая, не переводима ни на что иное, ни на какое другое бытие; и никаким сравнением, никаким иным словом не выразима, не объяснима. Но все же сравнения не бесполезны для новоначальных; для сознательных же верующих в этом уже нет нужды. Начальным же эти сравнения помогают, собственно, не уяснить самый вопрос, а только устраняют мнимые препятствия и тем облегчают принятие непостижимых предметов. А облегчение это совершается таким способом: человек что-либо уже узнал или принял, как факт, хотя бы и не понимал его; и таковой предмет ему кажется несомненным. И когда он встречается с другим, еще непостижимым для него предметом, то обычно старается сблизить его с уже известным. И тогда человеку уже легче допустить бытие нового и непостижимость бытия: раз принято одно, то можно допустить и другое, подобное. Возьму несколько примеров из самой жизни. Когда в Херсонский монастырь [7] приехали для обысков и ареста представители власти, то перед трапезою начальник группы поднял со мной и другими монахами вопросы о вере. — Посмотришь на вас, — говорил он, глядя на меня, — вы будто человек интеллигентный, а между тем учите народ басням. — Каким, например? — спрашиваю. А кругом стоят наши монахи и чины обыска. — Вот вы учите о Троице, а говорите, что Бог один. — Вы думаете, что это невозможно? — Разумеется, невозможно: три не может быть один. — Вы человек с образованием? — спрашиваю его. — Да, я кончил реальное училище. — В таком случае я могу указать вам на то, что не только из трех может быть одно, но даже из семи — одно. — Что такое? — недоумевал мой совопросник. — Вы из физики знаете, что такое белый цвет: он кажется обычно простейшим; даже мы говорим: эта стена не выкрашена, хотя и побелена. На самом же деле белый цвет — самый сложный: он состоит, как известно, из семи других цветов радуги. Всякому известно, что если семь цветов пропустить через стеклянную призму, получится белый цвет. И наоборот, если через ту же призму пустить белый луч света, он разложится на 7 составных своих цветов. Начальник обыска до такой степени растерялся, что ничего даже и не сказал. Что случилось с ним? Понял ли он догмат Троицы? — Никак! Принял ли? — Нисколько! Но данным сравнением из его возражения было выбито оружие недопустимости Троицы — Единицы, вследствие непостижимости такого сочетания было устранено препятствие. Как? Через сравнение с известным ему фактом сочетания семи цветов в одном. Хоть он ничуть не понимал и этой тайны природы (как и мы с вами, читатель, не понимаем ее и доселе); но самый факт ее был ему известен, — или, как ошибочно говорят, — “понятен”. А если возможно было одно, то уже легче принять и другое подобное. Впрочем, — повторю, — это легче уму неглубокому; а серьезный человек и после этого останется перед непостижимой тайной бытия — не только сверхъестественного (Троица), но и естественного (радуги). Возьму другой пример. Я долгое время не знал, что такое “артишоки”. Спрашиваю евших этот плод: объясните! Начинаются сравнения: вы вкушали спаржу? — Ел. — Это похоже. — Ну, вот я теперь думаю о спарже, а ни в малейшей степени не прояснил вкуса артишоков. И сколько бы ни пытались “объяснить” мне о них, все равно, вещь остается единичной и на другой язык непереводимой. А когда я вкусил их уж сам, я “узнал”, что за вкус в артишоках. Но и после этого опыта я ни другим, ни самому себе этого вкуса и чем именно он отличается от спаржи, от шпината и т. п. (объяснить не могу).


Таким образом, аналогии имеют, по существу, очень малое значение, лишь устраняя препятствие к понятию непостижимого, еще не познанного бытия. И сознательный верующий, нашедший другие пути веры, несравненно более серьезные, не будет спускаться на путь сравнений, а сошлется лишь на факт, на откровение; и притом не побоится заявить о непостижимости его. Так именно мы видим в рассказе ап. Павла о видении им “третьего неба”... Это слово “третье небо” он все же изрек, — хотя оно нам с вами совершенно непостижимо; а ему было приемлемо, ибо он это испытал. Но о дальнейшем он совершенно отказался объяснять: “не знаю — не то в теле, не то вне тела”, слышал “несказанные слова”, коих невозможно передать на человеческом языке, т. е. хотя бы сравнить с чем-нибудь известным человеку. А самый факт для него был несомненным: “знаю”, “знаю”, — повторяет он настойчиво (2 Кор. 12, 1 — 4). Таков незначительный смысл метода аналогий: они лишь для детей кажутся умом и опытом. А так как большинство из нас еще нуждаются в словесном “молоке” (Евр. 5, 12), то употребление сравнений в религии имеет довольно широкое место. Поэтому я нахожу небесполезным привести здесь несколько примеров: может быть, кому-нибудь они пригодятся. Как воплотился Бог в человеке и все-таки не смешался с ним в нечто новое, третье? — Сравнение: как и душа живет в теле человека, но не смешивается с ним, однако составляется одно живое существо — человек, а не два человека, и не третий — новый. Как мог воскреснуть Христос и воскреснуть мертвые? — Ап. Павел на это отвечает сравнением с растением, оживающим из разложившегося зерна (1 Кор. 15, 35 — 38). То же сравнение употребил и Сам Спаситель (Ин. 12, 24). Что за новое духовное тело? — Можно указать на пример куколки, перерождающейся из червяка в порхающую бабочку. Каким образом хлеб и вино превращаются в Тело и Кровь Христовы? — Сравнение: и всякая пища и питье каким-то таинственным процессом химического превращения делаются телом и кровью в человеке. Как может быть бесконечность? — Сравнение: и пространство кажется нам бесконечным. И так далее. При небольшом напряжении можно всегда найти что-нибудь похожее. Тем более, что человек есть некий образ Божий; а потому и сравнения между Богом и нами имеют некоторое основание в самом подобии нашем. Такова еще новая польза “ума”. Вера от этого не становится “разумною”; но ее уже легче принимать робкому уму человека, еще не понявшего пути превосходства тайн перед всякими “разумными” соображениями. З) Естественные доводы рассудка в пользу веры. Иногда и мне казалось, что уму вовсе уж нет места в области веры. И это — строго говоря — так. Но в вере рядом с областью вещей сверхъестественных есть еще область естественного порядка, тесно с ним связанного. И тут есть великое место и естественным путям познания, которые содействуют принятию потом и сверхъестественного бытия. Возьму пример веры во Христа Спасителя, как Сына Божия. Как Бог сделался человеком, это непостижимо; как в Нем соединились — и притом и неслитно, и нераздельно — тайна. Но что Христос, как Человек, действительно был, жил на земле, исторически ясно и несомненно.


И эту сторону можно обосновать теми же самыми способами, как и историчность всякого человека: остались документы от того времени; документы (Евангелия и Послания) засвидетельствованы очевидцами. Это совершенно ясно открывается и из внешнеисторических, и из внутренних данных этих источников. В частности, от того искреннего и простосердечного тона, каким они написаны, от множества деталей, которые могли быть известны лишь очевидцам. И всякому, читающему Писания простосердечно, становится несомненно достоверным, что писали их бесхитростные и добросовестные очевидцы. А если бы кто захотел искать и внешних свидетельств со стороны знавших об этих событиях или пользовавшихся Писанием, то следы этого мы находим отчасти от первого века, а уже от второго века их — множество. Но, повторяю, сами Евангелия, Деяния и Послания настолько несомненны по своему происхождению и содержанию, что всякий непредубежденный человек не может не принимать их. Я свидетельствую об этом и по своему собственному опыту, — как перед Богом! Многое множество раз я зрел эту достоверность, читая Евангелие, особенно за богослужением. Зрел простым разумом, а не каким-либо чудесным откровением. И несомненность Евангелий и Деяний апостолов мне представлялась (и сейчас представляется) такой очевидной, что я не мог не верить свидетельствам писателей. И можно сказать, что это была уж не “вера”, а простое видение бывших вещей. Когда мы теперь изучаем историю Цезаря, мы не говорим, что “верим” в это, а просто “знаем” на основании достоверных свидетелей и внутренней несомненности описываемых событий. Совершенно так же “узнаешь” и о событиях Евангельской истории Христа Господа. А если эти документы столь несомненны, то и их свидетельство о Божестве Иисуса Христа должно принимать просто, без колебаний. И не только “должно”, но и просто “невозможно” не принимать. А если не принимать, то это было бы только противоестественным упорством, противоразумным насилием над самим собою, над своим же умом, над очевидностью. И я много раз замечал за собою и другим говорил, что при чтении Писаний не вера трудна, а неверие; чтобы не веровать, нужно бы или сходить с ума, или закрывать очи от очевидной правды. И Сам Спаситель обвинил неверовавших современников именно в ожесточенном упорстве их, как причине неверия: “Потому не могли они (евреи) веровать, что... народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их” (Ин. 12, 39, 40. Ис. 6, 10). “Ибо возлюбили больше славу человеческую, нежели славу Божию” (ст. 43). И прямо говорил: “Вы не хотите придти ко Мне” (Ин. 5, 40). Таким образом, простое, разумное, беспристрастное “исследование” источников нашей веры приводит нас к вере. Если же мы обратимся далее к содержанию откровения о Христе Господе, то это еще более убедит наш разум в Божестве Господа Иисуса Христа. Если источники истинны, то несомненны и факты Евангелий и Деяний. А они — явно чрезвычайны, с какой бы стороны мы ни подошли к ним. Если мы возьмем всю жизнь Господа, то с момента безмужнего зачатия Девы Марии до воскресения и вознесения Его на небо, все — сверхъестественно. Если мы возьмем Его чудеса и поразительную легкость их совершения, — они говорят о Творце мира, для Которого так же легко воскресить умершего сына вдовы Наинской или смердевшего уже Лазаря, как и сотворить весь мир из “ничего”. Если мы видим, как повинуется Ему и сама неодушевленная природа, — “умолкни, перестань!” — и море мгновенно стихло, то мы и теперь дивимся, как и потрясенные в то время апостолы, готовые пасть на колени пред Ним и говорить: “Воистину Ты Сын Божий” (Мф. 8, 27; Лк. 8, 22 — 25). Когда мы читаем об изгнании Им бесов, то зрим в Нем Владыку и преисподнего мира, без воли Которого бесы не смеют даже войти и в свиней (Мф. 8, 31).


Когда же слышим, как Он говорит с властью грешникам: “прощаются тебе грехи”, то мы, вместе с евреями, спрашиваем справедливо: “Кто может прощать грехи, кроме Бога?” (Мф. 9, 2). А он отвечает: Сын Человеческий имеет эту власть, — как, следовательно, Бог. Но всего более свидетельствуют о Нем Его собственные слова о Себе, как о Боге, многократно — и сокровенно, и открыто высказываемые. Этим полно особенно Евангелие Иоанна, но и другие евангелисты говорят то же самое. — “Кто же ты? Иисус сказал им: от начала Сущий” (Ин. 8, 25). — “Прежде нежели был Авраам, Я есмь” (8, 58). — “Я и Отец — одно” (10, 30). И евреи понимали буквальный смысл Его слов, поэтому они схватывали камни и хотели побить Его (8, 59; 10, 31), как “богохульника”. За это, собственно, и распят был Он и за это хотели побить Его (Ин. 10,33): — “Скажи нам, Ты ли Христос, Сын Божий?” (Мф. 26, 63). И когда привели Христа на суд Каиафе, тот, после безуспешных лжесвидетельств клеветников, прямо задал Ему вопрос: — Ты ли Сын Благословенного? (то есть Бога). — Да! Я, — ответят Христос (Мк. 14, 61 — 62). Они сочли эту истину кощунством и осудили на смерть Его. А когда Пилат старался оправдать Его перед бесновавшейся толпой, то они в неистовстве кричали: — “Распни, распни Его!” Он “Себя Сыном Божиим” объявят (Ин. 19,6,7). И не отрекся Господь от этого: ибо воистину был Сыном Божиим! Что сильнее этих самосвидетельств Сего безгрешного?! А вся Его святейшая и разумнейшая Личность ручалась за то что Он говорил только одну истину. И самые ожесточенные враги не могли обвинить Его ни в чем противном совести и нравственным законам. И если эти немногие строки собрать воедино, то истинно нельзя не верить во Христа, как Господа! В России был такой случай. В киевской тюрьме сидел под арестом студент-революционер. В камере было лишь Евангелие для чтения. Он был безбожником. От скуки же стал читать эту книгу. Сначала, — как написал он потом свою исповедь, — ему было неинтересно. Особенно неприемлемы ему были чудеса. Но при дальнейшем чтении он ощутил странное для него приятное удовольствие. Затем ему все более и более привлекательным становился самый Лик Христа — Святой, Кроткий, Чистый, Неложный. Но вот однажды поразили его слова Христа на прощальной вечере с учениками: “Я есмь путь и истина и жизнь” (Ин. 14, 6)... Что такое?! Откуда в мире могли даже прозвучать такие немыслимые слова?! Доселе он считал Христа человеком, учителем, пусть даже и Непорочным, но все же обыкновенным человеком, как и все, как и сам студент. А теперь? Мог ли он, вот этот студент, сказать бы про себя такие слова: “Я — истина”. Даже еще больше: “Я — Сама жизнь”. Абсолютно невозможно! Это было бы не только смешно, но даже и безумно... А другие!.. И ясно стало ему: никто, никто в мире не может сказать эти слова... А следовательно?? Следовательно, Тот, Кто дерзнул изречь их и изрек с такой несомненностью о Себе, — не был человеком. И студент уверовал во Христа Бога! ...Эта исповедь (которую вспоминаю по памяти) была напечатана в одном серьезном сборнике, изданном в Киеве религиозно-философским обществом православных профессоров, ученых и интеллигентов. Заглавие не помню уже... Как жаль, что теперь таких книг не достать. И как мы не ценили наших русских ценностей духа! Поистине — как евреи: имели очи и не хотели видеть, имели уши — и не слушали (Ин. 12, 40). Теперь бы вот хоть бы почитать, да не найти этой книги. Вот я взял одну сторону из христианства: достоверность его источников; и мы видим, как здравый ум подходит к вере, помогает нам. Он не объясняет нам непостижимости Боговоплощения; не дает понять, как соединилось во Христе Божеское естество с человеческим; тайной остается, как от Духа Святого зачался Сын Божий во утробе Пречистой Приснодевы. Все это нужно принимать потом верою на доверие. Ведь и сама Божия Матерь не уразумела таинства совершившегося в Ней потом Боговоплощения; а когда Архангел Гавриил пытался несколько успокоить Ее смущенный ум ссылкой на зачавшую в старости Елисавету, — хотя это, конечно, было совсем не то же самое, что и зачатие от Духа, — то оставалось ему сказать одно: Бог все может! — И верующая из всех верующих (дерзну сказать: Мудрейшая, в своей глубочайшей вере, паче Архангела Гавриила!), Преблагословенная сказала: “Я раба Господня! Пусть будет со мною по слову твоему!”... И это — после такой непостижимой веры — стало! Велика тайна Боговоплощения (1 Тим. 3, 16).


Непостижима даже и для Самой Девы, а не только ангелам и людям. Исторический рассказ об этом чуде из чудес настолько несомненен; и Лик Девы Марии, о Которой потом узнали все апостолы и весь мир, настолько непорочен, чист, свят и достоверен, что самым простым, непредубежденным умом приходишь к необходимости принимать это событие с полнейшим доверием! Так и все вообще в Евангелии. Возьму еще пример. Факт воскресения от мертвых Господа Иисуса Христа, как известно, имеет величайшее значение для христианства не только как чрезвычайное чудо, удостоверяющее Божество Его, но и догматически важнейшее для всего мира: оно говорит об ожидающем — и нас и даже этот вещественный мир — духовном обновлении: “есть тело душевное, есть тело и духовное”, говорит ап. Павел (1 Кор. 15, 44). И сама “тварь с надеждою ожидает” изменения (Рим. 8, 18 — 23). И потому понятно, что евреи сразу воспротивились принятию этого славного события, подкупив стражу: пришли ученики ночью и украли Его (Мф. 28, 11 — 15). Но как эта ложь пуста и легкомысленна! Простому детскому размышлению очевидна бессмыслица такой выдумки! И с самого начала христианства благовестники и проповедники легко, простыми здравыми рассуждениями опровергали это лукавое измышление. Но для меня убедительнее всех других опровержений представляется отношение к этой лжи самых первых свидетелей, апостолов. Не знаю, обращали ли вы, читатель, внимание на то, что трое из евангелистов даже не сочли нужным упомянуть о такой пустой выдумке! Такое ничтожество представляла она для очевидцев, что не стоило и писать о ней! И только один ев. Матфей рассказал на память потомству об иудейском растерянном изобретении. Но и ему, и всем читателям Евангелия до такой степени оно казалось бессмысленным, что против него евангелист не нашел нужным сказать хоть бы одно слово опровержения! Это молчание апостолов сильнее всяких опровержений! А дальше ап. Петр и Иоанн на суде перед синедрионом говорят просто и решительно о том, что Христос воскрес; но даже не упоминают о пущенной евреями лжи — о воровстве тела. И еще удивительнее, что сами первосвященники, пустившие среди своих эту ложь, никак не осмеливаются повторять ее пред учениками! Совершенно немыслимая для судей вещь: в отсутствии обвиняемых распространять слух об их преступлении; а когда мнимые преступники, якобы укравшие тело Господа, явились пред очи обвинителей, те молчат о преступлении?! Ученые первосвященники испугались неграмотных рыбаков! И понятно: им стыдно было даже повторить свою бессмыслицу пред этими простыми людьми, которые сами видели Воскресшего! И тогда эти лжецы не нашли ничего лучшего, как только “запретить” апостолам говорить “об имени сем” (Деян. 4, 17 — 21). Какое жалкое и беспомощное положение судей! И какая сила правды у апостолов: “Не можем молчать!” — говорят они “запретителям”. И это говорит теперь тот, который прежде испугался и привратницы, служанки Каиафы, и стал с божбою и клятвою отрекаться от Иисуса: “не знаю Человека сего!” (Ин. 18, 17). Неверующий в Божество Христово, а в частности, и в воскресение Его, ученейший немец Гарнак в своей книге “Сущность христианства” выражает удивление: каким образом ученики и ученицы Христовы до такой степени убедились в истине воскресения Его, что бесстрашно, даже до смерти, стали распространять потом эту весть по всему миру?! Вот уж поистине сбываются слова Христа Господа, сказанные ученикам после первой проповеди их: “Славлю Тебя, Отче, ...что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам”, простым рыбакам (Мф. 11, 25). И ап. Павел высказал ту же мысль в Послании к Коринфянам. Указавши на многие явления Воскресшего Господа, между прочим, однажды “более нежели пятистам братий в одно время, из которых большая часть доныне в живых, а некоторые и почили”, упомянувши о себе “как (некоем) изверге” (выкидыше), он пишет: “Итак я ли, они ли, мы так проповедуем, и вы так уверовали. Если же о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых? Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес; а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша. Притом мы оказались бы и лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал... Но Христос воскрес из мертвых, первенец из умерших” (1 Кор. 15, 5 — 8, 11 — 15, 20). Как видим, воскресение Христово было для апостола столь несомненным фактом, что он утверждал не его, но им обосновывал и будущее воскресение всех, и свою веру, и подвиги свои, и всю нравственность.


И на самом деле: как все было чрезвычайно просто: апостолы видели Воскресшего. Как же тут не убедиться? А если видели, то и — “не можем молчать”. Так все просто, ясно, понятно и для ума! И нужно уже делать над собою буквально насилие, превращать себя в сумасшедшего, чтобы упорствовать против очевидного факта! Диавольское отупение и ожесточение! А тогда и Сам Бог скрывает Себя от таких богоборцев. Если же мы захотели бы теперь опровергать пустую выдумку евреев, — что обычно и делается, — то это весьма легко и для отроческого ума. Именно. Как это ученики, столь робкие, что разбежались при аресте Христа, а Петр отрекся и перед служанкой, — как они вдруг осмелились бы, безоружные, идти к гробу, окруженному военной стражей, чтобы воровать?! Как могла уснуть вся стража, поставленная бодрствовать? И как она не услышала даже шороха воровавших?! А ведь без шума и камень отвалить было бы нельзя. Затем воры, пришедшие красть, развертывают мертвеца от пелен, крепко слипшихся с телом Его? Потом складывают их особо, а головную повязку — отдельно; оставляют все это в гробе и уносят лишь одно тело?! Ведь на это требовалось время; а воры обычно торопятся, особенно когда под боком стража, хотя бы даже и спящая: она могла и проснуться же! Какие детские сказки! Да и зачем ученикам воровать мертвого. Наоборот, теперь следовало бы им совсем отречься от Него, как от человека, обманувшего их! Такие Он давал обещания прежде, а теперь умер, как последний человек?! Говорят о воскресении, а теперь лежит под печатью?! Обещал через них покорить весь мир Своему учению, а теперь и сами ученики вынуждены разочароваться?! И ничего им не остается дальше, как разойтись по своим деревням галилейским и с печалью заняться опять рыболовством и разведением огородов?! Какой смысл тут брать тело да ложно повсюду кричать: Он воскрес?! Да и небезопасно же это было бы: воров обычно ищут и находят, а потом и наказывают. Разве пожалели бы их начальники? А главное: зачем им себя-то делать лжецами? Во имя чего? Для какой пользы? Да тут и самый рядовой человек не захотел бы лгать! Эти люди, оставившие отцов, матерей, жен, стали бы лгать?! Исповедовали Его “Сыном Божиим”. Сам Он именовал Себя таким, — и вдруг — воровать. Бога ли красть? Богу ли помогать ложью?! Какие все выдумки! Позднейшие противники христианства поняли эту пустую ложь и стали изобретать другие вымыслы: об обмороке Христа, о галлюцинациях учеников и мироносиц (Ренан) и т. д. Но и это все ничуть не более разумно, и легко разрушается здравым смыслом. Подобным образом можно показать реальность, несомненность, подлинность и последующих явлений Воскресшего Господа апостолам. Возьму два свидетельства. По повелению Господня ангела, ученики — после первых видений Воскресшего. Иисуса — отправились в Галилею и стали снова заниматься привычным ремеслом. Как-то они собрались группой в семь человек. Дело было к вечеру. Петр, никого не приглашая, говорит про себя: “иду ловить рыбу”. Тут были и Фома, Нафанаил, Иаков и Иоанн Заведеевы, и еще каких-то два других ученика. Евангелист-очевидец почему-то не счел нужным даже записать имена их; а если бы кто “сочинял” эту историю, конечно, записал бы имена и этих двух — для “несомненности”... Они говорят Петру: “Идем и мы с тобою”. Всю ночь ловили: ничего не поймали. А как ловили? По крайней мере, Петр был совершенно “нагим” (Ин. 21, 3, 7).


Потом явился Христос к утру; велел забросить сети по правую сторону лодки; и поймали множество рыбы. Петр, — после слов Иоанна “это — Господь”, — чем-то перепоясался по бедрам и бросился вплавь к Нему. Прочие приплыли: было недалеко от берега, “около” 200 локтей, т. е. около 40 — 50 саженей... Пересчитали рыб: оказалось, больших было 153... Боже, Боже! Какая ясная картина! И незрячий может видеть все это, как живое! Не нужно никаких вспомогательных чудесных средств! Довольно самого простого ума, чтобы видеть всю истинность несомненных событий! Даже о “наготе” не забыто... Другое свидетельство. Ап. Павел, отвечая коринфянам на вопрос о будущем воскресении мертвых, ссылается прежде всего на факт воскресения Христа. А этот факт он обосновывает на многих явлениях Его по воскресении: явился Симону Кифе (Петру), еще всем 12-ти; однажды явился “более нежели 500 братьев” христиан, “из коих большая часть доныне в живых, а некоторые и почили”. Явился Иакову, потом всем апостолам. Наконец, “явился и мне”, как недоноску, прежде времени родившемуся младенцу (1 Кор. 15, 5 — 8). Здесь, помимо фактов особого явления Петру и Иакову, — о последнем даже не упоминается в Евангелиях, — обращает наше внимание явление 500-м. Тут не только важно самое огромное количество видевших, но и последующие слова ап. Павла: “из коих большая часть и доныне в живых”. Это Послание написано апостолом в Коринф, где против него была целая группа недругов. И если бы допустить, что он сказал неправду, что никаких свидетелей “доныне” не было бы в живых, то какое оружие он дал бы в руки своим противникам такою ложью! Ясно, что он говорил о факте, всем известном! Больше не буду распространяться о других данных, коими может воспользоваться наш ум в самом естественном порядке здравых логических суждений. Всякий может читать Евангелия и Деяния и убедиться с очевидностью в истинности их.


Потому миссионеры обычно не философствуют перед своими слушателями, а просто рассказывают евангельские события; и они своей достоверностью действуют на слушающих и обращают к вере во Христа. Потому христианский мир — особенно православно-русский, — несомненно принимая истину о воскресении Господа, радуется несказанной радостью на Пасху, доходя в своем восторге до целования в святом храме! Потому еще 51 раз по воскресениям мы торжествуем, прославляя Воскресшего Спасителя мира, веруя этому не только сердцем, но и всем разумом своим. Потому поем каждую неделю: Воскресение Христово видевше (пусть и через других), поклонимся святому Христову воскресению... Примечания автора: [I] Кстати, для слабых умом и верой людей можно припомнить современное учение о необычайной сжимаемости материала. Близкий мне профессор физики Франкфуртского университета, Я-кий, сообщил в беседе со мной – в Париже, что по теории все человечество мира можно поместить в чайную ложечку. И это не шутка! [II] То слово у меня заменяется: “внутреннее”. – М. В. Примечания составителя: [1] В книге “Божьи люди” (глава “Оптина”) митрополит Вениамин поместил рассказ одного из насельников Оптиной Пустыни (о. Иоиля, бывшего свидетелем посещения Л. Н. Толстым преп. Амвросия Оптинского († 1892): “Отец Иоиль, старый монах, рассказал мне маленький эпизод из жизни Л. Толстого, бывшего в скиту. Долго он говорил с о. Амвросием. А когда вышел от него, лицо его было хмурое. За ним вышел и старец. Монахи, зная, что у отца Амвросия известный писатель, собрались вблизи дверей хибарки. Когда Толстой направился к воротам скита, старец сказал твердо, указывая на него: “Никогда не обратится ко Христу! Горды-ыня!” [2] Перепись населения проводилась в конце 1936 — начале 1937 года. Опрашиваемые должны были отвечать, среди прочих предложенных им вопросов, и на вопрос о принадлежности к вероисповеданию. Перепись была объявлена “вредительской”, результаты ее не были опубликованы. О ней упоминает в своей книге “Верую...” писатель Л. Пантелеев (Пантелеев Л. Верую...: Последние повести. Л., 1991. С. 63 — 65). [3] Организатором и душой “златоустовского” кружка был епископ (тогда — архимандрит) Феофан (Быстров), занимавшийся со студентами изучением творений святых отцов “сверх программы”. Свое название кружок получил потому, что знакомство со святоотеческими творениями студенты начали с трудов св. Иоанна Златоуста. [4] Профессор Киевского университета св. Владимира протоиерей Павел Яковлевич Светлов — автор курса апологетического богословия, составитель замечательного библиографического труда “Что читать по богословию: Систематический указатель апологической литературы на русском, немецком и английском языках” (Киев, 1907). [5] Философ, писатель, публицист Леонтьев Константин Николаевич (1831 — 1891) подолгу жил в Оптиной, работая над своими произведениями с благословения преп. Амвросия. В конце жизни принял тайный иноческий постриг с именем Климент. [6] Табрум А. Религиозные верования современных ученых; Пер. с англ./ Под ред. В. А. Кожевникова и Н. М. Соловьева. М., 1912. [7] О своем аресте севастопольской “чрезвычайкой” митрополит Вениамин рассказал в книге воспоминаний “На рубеже двух эпох”.


 

Припоминая теперь святоотеческие творения, я могу назвать имена святого Григория Богослова, св. Исаака Сирина, св. Иоанна Дамаскина, св. Отцов Добротолюбия, св. Симеона Нов. Богослова, Златоуста, у коих я встретил больше всего материала по интересовавшим меня вопросам. Было бы чрезвычайно важно собрать в системе их воззрения на веру и неверие. Припомню сейчас — не имея под рукой творений их — два-три выдающихся изречения (хотя бы и не буквально). Св. Антонии Великий сказал: неверие есть легкомысленная дерзость. Св. И. Златоуст: вера есть удел душ благодарных. Св. Дамаскин: Бог выше всякого понятия и всякого бытия — а потому совершенно непостижим. Он же: Относительно Бога мы ясно постигаем (понимаем) лишь одно — непостижимость Его (непознаваемость). Св. Григорий Богослов: иногда все так ясно о Боге; а в другой раз попадаешь в бездну неведения. — Следовательно, состояния неверия, маловерия знакомы бывали даже и святым. Св. Златоуст: Если чего-нибудь не понимаешь, то прими простой верою; ибо это Сам Бог сказал. Ах, как прекрасно говорят св. Отцы! И как приятно даже просто переписывать их золотые слова. Известно, что многие любители издавна собирали изумрудные изречения их. Напишу еще несколько выдержек из книги св. Отцов. Его же: “Если при естественном действии невозможно объяснить способа зачатия, то как можно объяснить его, когда чудодействовал Дух?.. Пусть стыдятся те, кто старается постигнуть сверхъестественное рождение!.. Не думай также, что ты все узнал, когда слышишь, что Христос родился от Духа”. “Христос произошел от нас, из нашего состава, из Девической утробы, а каким образом? — того не видно. И так: и ты не разыскивай; но верь тому, что открыто; и не старайся постигнуть того, что умолчено”. “Не исследуй: как это? Где хочет Бог, там побеждается порядок природы”. Св. Василий Великий: “Да не будет у тебя излишнего стремления размышления”... “Я исповедую недоступность для мысли и невыразимость для человеческого слова образа Божественного рождества”. “Да смолкнут излишние вопросы в Церкви Божией; да славится вера; да не испытывается она мудрованием”. Св. Феодот, еп. Анкирский: “Возвещаю тебе чудо: оставь исследования!” “Душевный человек, прилепляясь к земному и испытывая все помышлениями ума, почитает чудеса Божий безумием; потому что они неизъяснимы по законам природы”. “Знамения и чудеса приемлются верою Божиею, а не умом испытуются”. “Если хочешь знать это (воплощение), то знай, что соделался; (а) КАК соделался, сие ведает Один Чудодействующий”. “Божественное естество не доступно понятию ума человеческого; оно — выше того, что постигается нашим чувством. Итак: у нас нет познания Бога — по причине превосходства Его естества”. Св. Димитрий Ростовский: “Тайны Божии, чем больше о них говорить, тем они сокровеннее, непостижимее”. Казалось бы, что по этим вопросам можно бы найти материал в главном источнике веры — в Св. Писании, в Слове Божием. Но этого я тогда не обрел. Писание до такой степени уверено в бытии Божием, что даже и не ставит таких вопросов. Да и мне, — при семинарском маловерии в Слово Божие, — не хотелось даже искать ответов там... И только впоследствии узрел я и тут главные откровения о вере и неверии. Например, Господь говорит иудеям: “Исследуйте Писания, ибо вы думаете чрез них иметь жизнь вечную; а они свидетельствуют о Мне. Но вы не хотите придти ко Мне (курсив автора. — Ред.), чтобы иметь жизнь” (Ин. 5,39 — 40).


“Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу, а славы, которая от Единаго Бога, не ищете?” (ст. 44). Смирения нет. “Почему вы не понимаете речи Моей? Потому что не можете слышать слова Моего”. А это отчего? Оттого, что “ваш отец диавол, и вы хотите исполнять похоти отца вашего” (Ин. 8 43 44); а “он лжец” и “человекоубийца” (44). Неверие — от ДИАВОЛА. “Кто от БОГА (выделено автором. — Ред.), тот слушает слова Божии... вы не от Бога” (47). Вера — от БОГА. “Кто хочет творить волю Его (Отца), тот узнает о сем учении, от Бога ли оно...” (Ин. 7, 17). Опыт показывает истинность веры. “Но вы не верите, ибо вы — не из овец Моих”; а “овцы Мои слушаются голоса Моего” (Ин. 10, 26 — 27). Неверующие чужды по духу своему Христу Богу. Наоборот, верующие — сродны Ему, подобны, как дети похожи на родителей. “И оправдана премудрость (истина) чадами ее” (Мф. 11, 19), т. е. сродными ей по духу. Еще древние говорили: подобное познается подобным. Истину о Боге открывает Сам Христос. Истинное Слово Божие: “...Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27). Но если и Его откровения люди не принимают, то это — уже по собственному их ожесточению и упорству: “не могли они веровать”, потому что сами ослепили глаза свои и окаменили сердце свое (Ин. 12, 39 — 40). После отшествия из мира Христос вместо Себя послал “другого Утешителя”, Духа Святаго, Духа истины (Ин. 14, 16, 17). Он “научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам” (ст. 26); Он “наставит вас на всякую истину” (16, ст. 13). “Жестоковыйные, — говорит Стефан своим соплеменникам евреям, — вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы” (Деян. 7, 51). — И доселе упорствуют они. “Мы от Бога; знающий Бога слушает нас; кто не от Бога, тот не слушает нас” (1 Ин. 4, 6). — Сколько уже раз указывается, что вера — от Бога: в ком Бог, в том и вера будет. И наоборот. Следовательно, дело совсем не в уме, не в знаниях, а в духе, в сердце — и еще глубже: в Боге, живущем в сердце и открывающемся ему. А в ком Бог пребывает? — “Кто сохраняет заповеди Его, тот пребывает в Нем, и Он в том” (1 Ин. 3, 24). В частности, — и даже в особенности — “Кто не любит, тот не познал Бога. потому что Бог есть любовь” (1 Ин. 4, 8); “...если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает...” (1 Ин. 4, 12). “Знаем также, что Сын Божий пришел и дал нам (свет и) разум, да познаем (Бога) истинного...” (1 Ин. 5, 20). Христос есть основа веры. Вера наша “не на мудрости человеческой, но на силе Божией” (1 Кор. 2, 5). “А нам Бог открыл это Духом Своим” (2, 10). “Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает так, как должно знать” (1 Кор. 8, 2). “Но кто любит Бога, тому дано знание от Него” (ст. 3). Много и еще есть подобного материала в Слове Божием. Впрочем, все оно учит вере. Но только не философским путем, а несравненно более иными способами: непосредственным откровением о проявлениях иного мира, фактами и проч. Об этом будем после говорить; а сейчас скажем о вере и отношении к ней знания, науки... К этому и перехожу. ВЕРУЮТ ЛИ УЧЕНЫЕ? В широких кругах интеллигентного общества установилось, как известно, ужасное предубеждение, будто наука несовместима с верою; или проще, что ученые, умные люди не могут веровать. И должно сказать правду, что фактически это имело основание: наши, сравнительно образованные, классы в последнее столетие несомненно проявили огромную наклонность к неверию. Неверие сделалось почти признаком “мыслящего” человека. Все мы, русские, знаем это и по опыту школьному, и по выдающимся писателям нашим, и просто по интеллигентскому быту. Вера ушла от интеллигенции. Но вот вопрос: почему? Обычно на это отвечают, что прежде же люди были “темные”, непросвещенные, всему слепо верили, а теперь будто стали умными и увидели-де, что все это одни лишь выдумки, нужные для обмана простодушных людей. Но в самом деле это — неверное объяснение. Причина неверия наших образованных классов иная: не в науке, а в их воле; не в уме, а в сердце. А что это именно так, доказать совершенно легко — хотя неверующий всегда будет противиться и самоочевидным доказательствам. Но мы пишем не для “жестоковыйных” упорцев, а для ищущих истины. Путь доказательства — очень прост.


Если бы в самом деле ученость и вера были несовместимы по существу своему, тогда ни один ученый не был бы верующим. И наоборот: если хоть некоторые истинно ученые люди все же остаются и верующими, то очевидно, что наука и вера совместимы сами по себе. Если же, следовательно, есть ученые неверующие и ученые верующие, умные безбожники и умные христиане, то совершенно ясно отсюда, что причина веры и неверия — не в уме или не в недостатке ума, а в чем-то ином. И вот давно уже существует один способ опровержения лживого предубеждения о неверии ученых — это собрание фактического материала о вере ученых людей. Таких сборников немало и за границей, на иностранных языках; появились они и у нас в России, ввиду нараставшего безбожия интеллигенции. Мне известен из позднейшего времени сборник английского исследователя этого предмета, Табрума, — именно по вопросу о том, веруют ли современные ученые. Сначала скажу об иностранцах. Чтобы не ссылаться на другие подобные источники, я остановлюсь на нем, тем более что мне посчастливилось заполучить эту книгу недавно из России... Вот что дает нам этот интересный и серьезный труд нашего современника. Оказывается, что из 100 запрошенных современных ученых людей лишь около 10% заявили себя неверующими; а остальные 90% открыто признавали себя религиозными людьми. Правда, ответы их были разными, соответственно их вероисповеданиям; но все они заявляли о своей вере в Бога. Называть отдельные имена их не имеет смысла, потому что нам, русским, они неизвестны, разве, может быть, за исключением нескольких ученых наших. Напомню лишь ученейшего Оливера Лоджа. Но русские люди даже и не слышали этого имени; и оно ничего не говорит нам. Зато всякому образованному человеку известно имя Чарльза Дарвина. Его имя не упоминается у Табрума; потому что он относится к более старому поколению. Но дело не в этом, а в том, что именем его злоупотребляли и злоупотребляют доселе: представляют его чистым материалистом и противником религии. Судя по прежним его заявлениям, Дарвин не был чистым безбожником, а признавал некую творческую силу, которая создала первые виды организмов. И если он впоследствии и склонялся к неверию, то все же признать его неверующим нельзя. И наши материалисты уже поправляют его, — то говоря о “неодарвинизме”, то ссылаясь на его письмо к К. Марксу, что “он сознательно избегал говорить о религии и ограничил себя областью науки”. Но если бы он и был после неверующим, то никто не говорит, что среди ученых нет безбожников: они всегда были, и есть, и будут. Что же из этого? Безбожники всегда были. Не об этом мы говорим. А о том, что многие ученые были верующими: прежних времен — Ньютон, Лейбниц, Кант и др. Были и есть верующие из ученого мира. Но я позволю себе идти далее: для ума и этот мир представляет сплошное чудо. То есть мы “знаем”, то есть опытно воспринимаем существование этого мира и его функций (действий); но не “понимаем”, не “воспринимаем” ни первоначального появления его, ни даже функционирования проявлений. Мы наблюдаем факты, но объяснить их не в состоянии. Приведу пример. Недавно я имел встречу с профессором ботаники, который проработал в университете сорок лет; потом вышел на пенсию. И теперь интересуется религией. Я видел у него богословские книги. В беседе я задал ему простой вопрос. Мы все “знаем” по опыту розы: розовые, красные, белые, желтые. — Понимаете ли вы как профессор ботаники, почему (не для чего, а именно почему?) розы разнообразны по окраске? — Нет! — ответил он скромно. Не будем увеличивать число примеров — хотя их можно бы приводить без числа! А факт — налицо! Этого никто отрицать не может! Но как все “это происходит” (не говорим уж: как произошло?) — не “знаем”. Кругом — чудеса! Если так происходит в земном, естественном мире, то что же говорить про так называемый “сверхъестественный”? И потому неверно говорят, что этот мир “познается умом”, а сверхъестественный — “верою”. Нет!


И тот и другой воспринимаются непосредственною верою, опытом, — как факты. А “понимать” их мы не можем. Поэтому нужно различать лишь предметы (объекты) восприятия и органы, коими мы это воспринимаем: мысли есть, но их мы не “видим”; любовь есть, но мы ее не “слышим” ухом, и т. д. А путь познания один и тот же: “непосредственное восприятие” — опыт. А предшествует ему — вера (доверие). Но об этом будет еще специальная речь дальше. Можно указать на другую книжку по вопросу об ученых и верующих. Деннерт (немец) на эту тему приводит также массу примеров. Из русских писателей нужно сослаться на профессора Киевского университета (бывшего), прот. Светлова [4], который с резкостью даже высмеивает тех, кто думает, будто “ученые” и “наука” давно сдали в архив вопрос о превосходстве науки пред религией. Но нам, повторяю, достаточно назвать несколько имен ученых и верующих: и для нашей цели (о совместимости веры и ума) совершенно довольно. Кстати, напишу об известном французе Вольтере. Читателям известно, что будто он не только не верил в Бога, но даже шутливо кощунствовал. Но, кажется, почти никто не знает конца его. К нему пришел священник... И Вольтер написал последние слова, что он умирает верующим. Эта запись хранилась в Парижской библиотеке. Кто сомневается в этом, тот пусть заглянет в Энциклопедию Брокгауза и Ефрона и прочитает точные слова его. Впрочем, должно признать справедливым отчасти это ходячее представление, что “ученость” действительно часто соединяется с безрелигиозностью. Не будем исчислять, кого больше из ученых — неверующих или верующих? Но несомненно существует связь между неверием и так называемой образованностью. Во всяком случае, среди христиан первого времени верующие происходили по преимуществу из “простого”, так называемого низшего класса. Именно. Апостолы набраны были Господом из рыбаков, а из образованных были немногие: Никодим, Савл-Павел и т. д. Наоборот, “образованные” (по тому времени) начальники — первосвященники, фарисеи, книжники, саддукеи, Пилат (ни во что не верующий скептик: “Что есть истина?” — и ушел, не дождавшись ответа от Господа) и др. — не только не приняли Христа, но и распяли Его. Из апостолов может быть выделен бывший сборщик податей Матфей — евангелист, Лука — врач и художник и т. п. Но зато с уверенностью можно сказать, что большинство христиан происходило из рабочего класса, о чем свидетельствует ап. Павел: “Посмотрите, братия, — обращается он вообще ко всем, — кто вы, призванные: не много из вас мудрых по плоти (внешней ученостью), не много сильных (власть имущих), не много благородных...” (1 Кор. 1, 26). И теперь верующие происходят преимущественно из рабочего класса: они наполняют и храмы наши, из них набирались монахи, оттуда же пополнялись и кадры клириков (до семинарий, т. е. до половины XVIII столетия, и теперь); а главное — на “народе” стояла Церковь Божия, это — неоспоримые факты! Но дело здесь не в учености, по нашему мнению, а в чем-то ином. В чем же именно? В несмиренности! Или проще, в гордости! По крайней мере, мое наблюдение таково. Ученость выделяет людей из массы простых рабочих, дает им преимущества пред последними, растет самомнение, прибавляется и богатство: а со всем этим приходит и гордость. “Вера же есть смирение”, — говорит св. Варсануфий Великий. Но главное — не в этом; ученый человек начинает верить в себя: в свой ум, в свои знания, а не в Бога, не в благодать Божию. Это же самоверие, ни в чем ненуждаемость мало-помалу затемняют все иное, кроме себя, и прежде всего — Бога. Так и говорит тот же апостол: — Потому “Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное и ничего не значущее избрал Бог, чтобы упразднить значущее, — для того, чтобы никакая плоть не хвалилась пред Богом” (1 Кор. 1, 27 — 29).


И о самом себе апостол говорит: “И слово мое и проповедь моя” заключалась “не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы, чтобы вера ваша утверждалась не на мудрости человеческой, но на силе Божией” (2 гл. 4 — 5). Смирение — путь к откровению Божию нам, уподобляющее нас Богу, делающее нас способными воспринимать сродную истину (Мф. 11 гл., 19, 27, 29). Обратимся теперь к своим русским ученым. Нам, русским, ничуть не менее авторитетны и, конечно, гораздо более известны и убедительны имена и сведения о наших русских ученых верующих людях. Не имея под руками подобных сборников, я сошлюсь на всем известных русских выдающихся людей, открыто исповедавших веру. Перечислю лишь их имена; иногда же скажу и еще два слова о них. Писатели-беллетристы. Н. В. Гоголь. В его письмах осталось очень много религиозных мыслей; у него есть объяснение Божественной Литургии. Но кто знает об этом? И говорили ли нам о том в гимназиях и семинариях?.. Увы, нет! “Ревизора” учили, как заповеди Божии; читали “Мертвые души” и мелкие рассказы его. А о письмах не слышали даже. И смысла “Ревизора” не знают доселе, хотя Н. В. Гоголь сам объяснил его: истинный ревизор — Господь. В. А. Жуковский. От него осталось очень много рассуждений философско-религиозного характера и именно по вопросу о вере и знании. Но я уверен, что разве 1:1000 интеллигентов хоть слышал об этом! А баллады учили наизусть. Ф. М. Дocтoевcкuй. Boт о ком уж все мы знали, что это был человек не только верующий, но и православный христианин. Но даже и этот гигант не мог повернуть на путь веры современную интеллигенцию, уклонившуюся в либеральное безверие. Так и не осталось у Достоевского прямых учеников и наследников. Большинство пошли по западническому пути — атеизму и гуманизму. Но достаточно назвать одно имя Федора Михайловича, чтобы порядочному интеллигенту стало стыдно всех умных людей зачислять в безбожники. О Толстом и Чехове я говорил выше. Из новых писателей с уважением нужно назвать светлое имя Шмелева; лично мне известно, что он исповедовался и причащался Св. Тайн на Сергиевском подворье в Париже, в бытность мою там. И после службы я пригласил его откушать у меня чаю. Да не будет забыто и имя С. И. Гусева. Пусть в его прошлом и темное было: он отказался от своего священства. Но вот на старости лет искренно, сознательно, а вместе с тем и просто сердечно молится Богу, прося о спасении души. Можно бы назвать и еще несколько других менее важных имен... Но не стану беспокоить их самолюбие: пусть спасаются в тишине. Несравненно более верующих из философского круга. Можно утверждать, что тут огромное большинство их были людьми верующими. И это будет понятно дальше. А теперь лишь укажу на то, что поверхностное образование может отдалять от веры, а глубокое знание в худшем случае сделает человека “агностиком”, а в лучшем — приведет к вере или уж во всяком случае не сделает человека “сознательным” атеистом. И понятно: философы знают пределы человеческого ума и бессилие его в области веры. Из многих философов достаточно назвать имена славянофилов: Хомякова, Киреевского, Страхова, Данилевского... После — Владимира Сергеевича Соловьева, оставившего несколько томов философско-богословских сочинений и имевшего, не только в свое время, но и до наших еще дней, большое влияние и на университетскую молодежь, и вообще на интеллигентское общество... Однако и ему не под силу было остановить катившийся в пропасть нигилизма воз интеллигентской России: безбожие и материализм перешагнули и через Соловьева. Много у него неправославных мыслей, но это уж частный вопрос; а вера его — вне сомнений.


И один из близких друзей его при жизни говорил мне, что, умирая, В. С. Соловьев смиренно-покаянно сказал: “тяжела работа Господня”. Напугал он и своей унией с католичеством, но и тут он искал “Царства Божия”, — только неверно им понимаемого. Из других философов вспомним имена профессоров Московского университета — Лопатина, С. Н. и Е. Н. Трубецких; но в особенности стоит остановиться на живом и доселе профессоре СПб университета Н. О. Лосском. В светском университете недопустим профессор, открыто верующий в Пресвятую Троицу, — как он сам поведал об этом в одном из изданий своего капитального труда об “Интуитивизме”. Вспомним имена и наших современников философов — С. Л. Франка (б. еврея, ныне православного), Н. А. Бердяева, Вышеславцева и др. Историки и политико-экономы. Отец Владимира Сергеевича Соловьева, Сергей Михайлович... Современник его, проф. Русской Истории Московского университета М. И. Погодин. После этого человека осталась весьма интересная книга под интригующим заглавием: “Простые речи о мудреных вещах”. Собственно, более серьезная часть книги — первая, где он высказывает вдумчивые и основательные свои переживания и думы именно об отношении веры и знания. Во второй части он собрал много фактов (недостаточно равноценных, впрочем) о явлениях из потустороннего мира. В третьей оспаривает теорию дарвинизма, тогда захватившую почти весь читающий мир. В начале прошлого столетия всем было известно имя канцлера Сперанского, — он оставил после себя специальные богословские книги. Из нового времени с почтением нужно вспомнить имя политико-эконома Павла Ивановича Новгородцева, написавшего за границей книгу “Об общественном идеале”, в коей он, между прочим, открыто заявил всему интеллигентскому миру о крахе ложной идеи (еще Соловьевской) о “Царствии Божием на земле”. Скромный он был при всей своей образованности, блестящей звездой пронесся по политико-философскому горизонту. Константин Леонтьев [5] — кончивший жизнь в Оптинском монастыре возле старцев; “Это — наш”, — говорил о нем о. Амвросий. Пусть останется в потомстве и память о проф. Харьковского университета Максиме Максимовиче Ковалевском. Член Думы... Боже! Боже! Какой печальный шум подняли его знакомые и сочлены по партии, когда он пред смертью пригласил священника (моего сотоварища по академии, о. С.) и исповедался и причастился Св. Тайн. Но он поступил по суду своей совести, вопреки интеллигентскому нигилизму. Шире известны имя и труды другого профессора политической экономии, С. Н Булгакова. Он прошел и падение в безбожие, был марксистом, а потом воротился к вере и кончил свою жизнь в священном сане... Вся его наука не помешала ему воротиться к Православной Церкви. Естественники. Сложилось убеждение, что ученые этого типа особенно страдают безбожием, хотя никаких специальных причин в самих науках о мире, которые вели бы непременно к атеизму, нет. И пусть даже это отчасти и верно. Но известны глубочайшие ученые — и древнего, и нового мира (и особенно среди именно этих последних), медиков, — которые были верующими. Из русских светил назову три имени. Интеллигентному миру, особенно наших предшественников — дедов, известно было имя знаменитого врача, биолога, хирурга Пирогова. Его именем до последних годов назывались медицинские общества. Но мало кому известен его дневник с глубокомысленными заметками. Там он не только свидетельствует о своей вере, но даже открывает свои собственные опыты об ощущения им явного существования бесов. Но кто об этом читал? Еще более велико имя всемирно известного химика Менделеева.


Его учение о периодической системе элементов принято всем ученым миром, как азбука. Немногим известен его интересный и поучительный труд “К познанию России” и другие. И этот гигант науки был глубоко верующим христианином. И в то же время в науке оставался реалистом. Реализм его помог ему остаться таковым же и в вере: всякий сознательный верующий — реалист, а не фантазер. Повсюду говорили и еще будут говорить и писать о последнем великане науки И. П. Павлове, не так давно скончавшемся в России. Родился он в семье священника. Про него сложилась интересная и поучительная легенда — а легенды важнее и фактов. Ехал ли он в трамвае или шел пешком по СПб, но на пути показалась церковь. Павлов снял шапку и перекрестился. Бывший тут товарищ-рабочий, для которого все вопросы о вере “решены” были в партийной программе, снисходительно хлопает Павлова по плечу и говорит: “Эх, темнота, темнота!” Не знаю, что уж ответил сам Павлов: предание передает различно об этом. Советские писатели стараются снять вопрос о религиозности Павлова, но историческая легенда еще упорнее будет отстаивать свидетельство о вере его. Нечего уже говорить о вере военных деятелей, из коих были люди гениальные в своей области и талантливые вообще. Русскому человеку дорого имя А. В. Суворова. Это был человек необычайной личной святости. Подвижник православия. Но почему же нам, даже в духовных школах, не раскрывали его образа с этой стороны? Писали о его шутках и даже шутовстве. Но о вере не говорили. А ведь он одно время хотел даже постричься в монашество. А какие были его приказы солдатам! Тут всегда мы слышим о Боге. Например, пред взятием Измаильской крепости он отдает приказ: “День молиться, день поститься, а на третий Измаил взять!”... И взяли... Да и как не взять, если люди молились да постились?! Геройство русского солдата от этих двух дней утроилось! Потом — Кутузов, Муравьевы и многие, многие другие — все это люди сильной веры! Если вспомнить и мир артистический, то, к неожиданности, мы среди этих лицедеев, певцов, музыкантов встретим массу верующих людей. Из имен последнего времени можно назвать хотя бы Давыдова, Варламова, Савину, Шаляпина... Последний имел духовником своим за границей парижского прот. о. С — го. И незадолго перед смертью он исповедовался и причащался. А имена музыкантов Римского-Корсакова, Балакирева. Рахманинова, Чайковского, Смоленского, Кастальского, Гречанинова — посвятивших дарования свои и Церкви, ее песнопениям — свидетельствуют о вере их авторов! Гениальные художники живописи — братья В.М. и А. М. Васнецовы, М. В. Нестеров, Серов. Иванов и проч. и проч. — отдали себя на служение вере. Мне лично пришлось знать немного Виктора Михайловича Васнецова... Какая скромность при гениальности! И какое внутреннее благочестие, светившееся из благолeпнoгo лица его! Ну кто осмелится сказать про всех них, что они при вере своей были малограмотной “темнотой”? Многие из них были профессорами наук в университетах; почти все прошли высшую школу, одарены были гениальными способностями. Справедливо вспомнить, не боясь нарекания современных безбожников, многих государственных людей, занимавших положение министров... Не говорим уже о самих царях... Можно сказать, что в прежнее время министр-безбожник даже просто был немыслим. А такие имена, как Столыпин, войдут в историю. Наконец, нам осталось упомянуть об огромном классе специалистов богословов: святителях, духовных отцах, профессорах академии, светских религиозных писателях. Сколько среди них было людей не только талантливых и широко образованных, но даже и гениальных... И если недостаточно нашего свидетельства, то можно сослаться хотя бы на Герцена. Он как-то обронил слово: “Немало пришлось видеть бесталанных губернаторов; но еще я не видел ни одного глупого архиерея”... Пусть это даже преувеличено об архиерейском классе вообще. Но несомненно среди святителей было немало людей очень ученых. Вот митрополит Московский Филарет, человек гениальных способностей, разносторонний знаток богословских наук, советник царей; премудрый администратор: его резолюции изучаются как образчики рассудительности: глубокий и красноречивый проповедник: святой жизни, хотя и сокровенный в подвигах. И справедливо называли его “Филаретом мудрым”. Или великий богослов, еп. Феофан затворник Вышенский, автор толкований на Послания ап. Павла, переводчик “Добротолюбия”, автор множества других книг (“Путь ко спасению”. “Письма о духовной жизни”, “Начертание христианского нравоучения” и проч.). Ученейший человек своего времени вообще. Оставил архиерействование и ушел на 30 лет в затвор для духовной жизни... Не напрасно же это сделал он, а по глубочайшему убеждению своего обширного ума и опыта. Современник его, еп. Игнатий Брянчанинов, блестящий ученик Инженерного училища, оставил все и ушел послушником в монастырь, после архиерей, а потом — снова на покое в обители: он оставил после себя 5 томов сочинений. Или известный ученый митрополит Московский Макарий Булгаков: и догматист, и историк, и проповедник, и администратор; автор множества трудов. А еще: архиепископ Херсонский, русский златоуст.


Иннокентий; другой Херсонский архиерей-философ Никанор; Платон – митрополит Московский — все это высокоученые люди. И из духовных лиц и светских профессоров можно назвать десятки блестящих и глубоких умов: знаменитый Болотов, философ Несмеянов, философ Каринский, многоученый профессор Глубоковский, Голубинские и проч. и проч... Все это люди учености мирового масштаба и — православные. Сколько ученых из духовенства! И теперь спросим: неужели же все эти люди веровали потому, что были малоучеными, неумными, простоватыми? Так думать о них в высшей степени легкомысленно было бы и даже смешно! Наоборот, нетрудно понять, что никто другой так много не думает о своей вере, как именно верующий и в то же время образованный человек. В самом деле: решившийся быть неверующим просто бы отрекся от всего, отмахнулся от всяких вопросов; ничего, мол, не признаю... И он — “свободный”: ничего не думай, ничего не опровергай! — Совсем иное дело быть верующим для образованного человека: если я признал веру, то я не могу на этом остановиться. Не только другие могут спросить меня, но и мой собственный пытливый интеллигентный дух вопрошает меня по тысяче вопросов, трудных для ума: а почему я верую в Бога вообще? А почему я признаю в Троице Единого Бога? Kaк мыслимо воплощение Сына Божия? Что такое благодать Святого Духа? Как можно принять таинства Церкви? Как хлеб и вино превращаются в Тело и Кровь Христа Господа? Отпущаются ли грехи в исповеди? Почему иконы и крест? Как мыслимы чудеса, превышающие законы естественной природы? Сильна ли молитва? Есть ли загробная жизнь? Есть ли ангелы и бесы? и проч... — На все это отвечай себе! Все это продумай! И сколько таких вопросов... И как постоянно они могут становиться перед нашим просвещенным сознанием! Взять хотя бы таинство причащения: мирянин теперь обычно причащается раз в год; а мы — еженедельно и чаще. И перед нами постоянно может стать пытливый вопрос: а почему веруешь? А так ли? — и по известному закону ассоциации идей мы совершенно не в силах воспрепятствовать появлению этих вопросов; следовательно, нужно найти ответы: отмахнуться нельзя. Да, совершенно истинно, что никто так много не думает о вере, как образованный верующий, да еще и в духовном сане, или богослов! И потому крайне легкомысленно говорят неверующие о нас, будто мы “несознательно” веруем. Нет, вот они действительно мало об этом думают; а нам нельзя не думать: если уже не для других, то хоть для себя самих. Не меньше приходится думать и мирянину, если он решается быть верующим, особенно среди современного маловерующего общества. Таким необыкновенным человеком был, между прочим, известный славянофил А. С. Хомяков. Разносторонне ученый человек, он потом сделался и богословом. И в то же время он строго исполнял церковные постановления — даже и в постах. Роды Самариных. Аксаковых, педагоги К. Д. Ушинский, С. А. Рачинский и проч. — умнейшие люди своего времени, не боявшиеся идти против мнений своего шаблонного века, — они были верующими, конечно, не по “темноте”, а по глубоко просвещенному дознанию. И отрицатели веры перед ними являются школьниками, а не судьями их. Наоборот, неверующие должны бы задуматься над нами, образованными христианами: почему же мы, при всем нашем незаурядном просвещении, веруем? Одного из русских писателей, моего знакомого, как-то спрашивают знакомые: — Как это вы, N. N., такой умный — и в то же время веруете? А он ответил им: — Ну, знаете, есть много людей куда умнее меня, и, однако, веруют. Уж лучше об уме нашем помолчать! И это совершенно верно: ведь огромнейшее большинство маловеров и неверов очень мало или даже совсем не думали серьёзно о вере и неверии... А решили: ничего этого нет!.. Верующие же думают. И потому я в заключение этого отдела основательно бросаю обвинение, обвинителям нашим: они, в огромном большинстве своем, стали неверующими не потому, что были учеными, а, наоборот, по своей малоучености и легкомысленности; не потому, что много думали, а именно оттого, что слишком мало думали о том, от чего отреклись. Совершенно точно сказал о них св. Антоний Великий: “Неверие есть легкомысленная дерзость”. Это есть истинная темнота! И теперь я в свою очередь спрашиваю: почему вы, неверующие, не веруете? Скажите нам: какие ученые доказательства привели вас к необходимости неверия? Мы, верующие, можем сказать вам, почему именно мы веруем. А вы что скажете?.. И по опыту знаю, что неверующий обычно не может привести серьезных оснований за себя. А начинает скорее спрашивать нас о вере. Они не столько доказывают и оправдывают свое неверие, сколько возражают против нашей веры.


Что же? Принимаем и такой способ борьбы. И будем отвечать им. Но пока уже предлагаем им после сказанного раз навсегда забыть свое ложное и легкомысленное предубеждение, будто все ученые не веруют, будто вера и знание несовместимы и что верующими могут быть люди только малограмотные, темные, необразованные. Эта ложь опровергается тысячами обратных примеров людей, ученых и верующих. А примеры сильнее всяких слов доказывают истину. Если бы кто сказал: все лебеди белы, но нашлись бы и черные лебеди (я таких видел в Крыму), то уже после таких примеров нужно раз навсегда забыть прежнее мнение о белизне лебедей придется говорить потом, что есть лебеди белые и есть лебеди черные. Так и об ученых нужно говорить: есть ученые неверующие, а есть ученые верующие. Следовательно, ученость сама по себе еще не ведет непременно к неверию. Нужно искать другие причины неверия. Все это очень ясно! — Да и в обыкновенной жизни мы видим подобные же случаи. Вот в семье два брата разные: один религиозный, другой маловер. Два семинариста, студента: один верующий, другой объявляет себя безбожником. Муж и жена, по уму приблизительно равные, но по вере — разные. Даже один и тот же человек то бывает верующим, потом теряет веру, а после снова возвращается к ней. Отсюда легко сделать наблюдение: эта разница в вере — не от ума, а от чего-то иного... Об этом будем говорить дальше: отчего же именно? Только не от ума, не от учености. Приведу пример. Как-то я дал одному юноше, кончившему высшую школу, книгу Табрума [6] “Веруют ли ученые?”. Он прочитал ее. Но она не оставила на нем никакого, по-видимому, впечатления: как был, так и остался неверующим! Может быть, теперь уже не посмеет сказать, что вера и наука несовместимы; но лично он даже не задумался, а почему такие великие ученые все веруют? Не подумать ли и ему? Не переоценить ли свое неверие? Нет, — остался по-прежнему холодным. Ясно, что не ум, не ученость мешают ему, а что-то в душе его, более глубокое и опасное. И я не думаю, чтобы предыдущими справками об ученых верующих людях мы смогли направить неверующего на путь веры. Но несомненно, что этими примерами мы выбиваем из рук противников одно из самых ходячих и фальшивых оружий неверия. И если мы упорных безбожников не обратим к вере, то искренно ищущим ее — а тем более верующим людям — подобными фактами мы облегчаем путь веры, устраняя с дороги пугало, будто ум и вера несовместимы. И уж одно это облегчение препятствия не бесполезно. Неверие опровергается примерами. А теперь перейдем уже к разбору возражений против веры. ВОЗРАЖЕНИЯ ОТ УМА ПРОТИВ ВЕРЫ А) Незнание не есть отрицание. Я думаю, что почти каждому из нас встречались люди, которые на вопрос, почему они не веруют, очень легко и победоносно отвечают: мы не знаем, да есть ли другой мир? И на этом одни, более скромные и разумные, и останавливаются. Но иные, более дерзкие по душе, осмеливаются делать и дальнейший, совершенно ложный, вывод: я не знаю этого мира, а следовательно, его и нет. От своего незнания делают вывод о небытии иного мира. Разберемся в этом возражении. Правда, внимательному и глубокому уму сразу видна вся неосновательность такого вывода — из незнания к небытию. Но в практике до такой степени постоянно приходится сталкиваться с подобными легкомысленными суждениями, что я нахожу не бесполезным разобраться и в этом детском возражении. Кроме того, я и не для ученых пишу, а для людей рядовых, обычных, коим приходится слышать такие суждения. Насколько часто приходится слышать их, приведу несколько примеров. Часто говорят: а кто видел это? В семинарии был такой случай.


По утрам, часов в 7, после молитвы, мы шли в буфетную, чтобы получить свою порцию полбулки. Как-то собрались раньше срока, пришлось ждать. От безделия некоторые начали балагурить.. Кто-то упомянул и про Бога. Семинаристы вообще хранили веру. Один из товарищей, Миша Т., никогда не отличавшийся дотоле вольностью мыслей, вдруг выпалил: — А кто Бога-то видел? Мы или не хотели спорить, даже не любили таких болтунов, или же не сумели возразить ему — и молчали. Здесь же присутствовал помощник эконома, почему-то называвшийся “комиссаром”, по имени Василий. Видя наше молчание, он обратился к Мише с вопросом: — Барин! (так называли почему-то нас тогда служители). — Что? — Так вы говорите, что коли Бога не видели, так уж и нет Его. — Ну да! А вы мою бабку видели? — Нне-е-т, — робея, ответил Троицкий, чувствуя западню какую-то. — Ну вот! А она и по сию пору жива! Общий довольный смех был ответом молодцу Василию. А Миша конфузливо так и не мог сказать больше ни слова. Случай этот слишком прост и, вероятно, покажется слишком вульгарным, элементарным. Это — верно. Но могу уверять, что тысячи таких Мишей — маленьких и больших — путаются в подобных детских недоумениях, не зная, как справиться с ними. А рабочий Василий справился. Хороший и разумный был человек! Впрочем, этот конкретный случай нужно обобщить в одну отвлеченную формулу, и тогда она покажется более серьезною на вид, хотя такой же детски-наивной по сути; именно от незнания нельзя никогда делать вывода о небытии. Эта формула и выглядит уже будто и серьезнее и умнее. Но ведь всякие формулы являются лишь выводами из самых простых случаев. И хотя разумному человеку совершенно очевидно высказанное положение о том, что незнание еще не есть небытие того, чего мы не знаем, однако остановлюсь и на нем немного подробнее, чтобы устранить с пути веры и этот камень. И приведу еще несколько примеров из жизни: может быть, они кому-нибудь пригодятся. Что такое “не знаю”? “Не знаю” есть не только не знаю. Или иначе: может быть, это есть, а может быть, и нет; может быть, так, а может быть, и не так. Мне, допустим, неизвестно ни то, ни другое; и я говорю: не знаю. А что такое “отрицаю”? Что такое “нет”, если я говорю это слово? Если уж я говорю о чем-либо, то я уже знаю об этом достоверно, несомненно, что его нет на самом деле. Иначе: если я что-либо отрицаю, признаю не существующим, то я уже знаю об этом точно. А если бы я не знал о чем-нибудь — есть оно или нет, — то как бы я мог отрицать его или говорить “нет”?! Все это — очень просто и очевидно. И следовательно, если я о чем-нибудь думаю и говорю, что не знаю этого, то совершенно невозможно говорить о том, что его нет. Возьму еще простые сравнения. Я не знаю, например: что думает сейчас мой читатель? И потому не могу сказать: он ничего не думает. Я не знаю, например, есть ли при вас деньги, и потому не имею права сказать: их нет. Я не знаю, есть ли у вас в России родственники или нет; и никак не буду говорить: их нет. Я не видел Австрии, а она есть. Я не слышал какой-нибудь певчей птицы, а она есть. Я не вкушал (а читатель мой, вероятно, и не слышал об этом) пекмеса, а он есть: это густо вываренный сок из арбузов. Пусть все это очень простые примеры, как и вопрос о бабке; но воистину все на свете очень просто в конце концов; а кажется оно лишь мудреным оттого, что люди интеллигентные формулируют простые вещи в кратких “отвлеченных” общих понятиях. “Незнание не есть небытие”. И иному это покажется чем-то философским, “ученым”, “умным” и трудным для понимания, и нелегким для доказательства. А скажи: бабку мою не видел? — и все будет крайне просто; и справедливо, по-моему, переиначить слова проф.


Погодина совершенно наоборот: не “Простые речи о мудреных вещах” — а “Мудреные (умные) речи о простых вещах”. И я намеренно припомнил именно этот случай о бабушке: его уж не забудешь: а вопрос станет ясным: из незнания не делай вывода — “нет”. “Не знаю” есть только — не знаю. Ничуть не больше. А если кто смеет сказать “нет”, тот проявит лишь собственное неразумие, очевидную глупость... И теперь становится совершенно понятным изречение Псалмопевца: “Безумный сказал: нет Бога”. Да, именно лишь отказавшийся от ума, от очевидной логики, может сказать это. Если человек не знает ничего о Боге и Его существовании, каковы неверующие, то он только это и имеет право сказать: “не знаю”. И конец! А если он дерзнул сказать: “Нет Его!” — то уже пошел против ума; он по всей справедливости оказывается без ума, “безумным”. И мое детское недоверие к словам Псалмопевца теперь бы успокоилось: он совершенно прав, называя неверующего безумным, без ума. Скажу даже больше. Если человек говорит о Боге и сверхъестественном мире лишь — “не знаю”, то одним этим он становится ближе не к неверию, а именно к вере. Каким образом? Просто. Если я говорю о чем бы то ни было “не знаю”, то тем самым я уже допускаю, что, может быть, оно и есть... Правда, я в то же время допускаю и обратное: может быть, того и нет. Но во всяком случае уже совершенно очевидно, что я никак не могу сказать: этого НЕТ. А если я не могу отрицать, то допускаю “есть” — хотя и не знаю о том доподлинно. Таким образом “незнающий” близок к вере. Он близок и к неверию, но чтобы ему стать неверующим, нужно сначала убедиться в небытии Бога; а это невозможно никак! Но и для веры нужно как-то убедиться в бытии Божием: однако если я еще и не убедился в этом, то для моей веры путь всегда открыт: ибо в “не знаю” всегда есть предполагающееся “может быть, есть”, “отрицать не смею”. И когда человек объявляет себя агностиком, он всегда ближе в душе к вере, чем к неверию. Я это знаю по известным мне “агностикам”. И вполне понимаю советских переписчиков, когда они про агностиков говорили: “пиши его в верующие!” Это — логичнее. Я уже не говорю о настроении сердца: именующий себя агностиком, “незнайкой” честнее и умнее мнимого безбожника, ибо он не дерзает говорить глупости о небытии того, чего не знает. А раз он честнее душою и глубже сердцем, то с ним несравненно легче продолжать обсуждение вопросов о вере; и можно надеяться, что он скорее придет к вере, чем упорствующий безумный отрицатель. Про таких “незнаек” можно сказать словами Господа Иисуса Христа ученикам: “кто не против вас, тот за вас”. Я это знаю и на личных примерах. А из прошлой жизни мне вспоминается весьма характерный случай, рассказанный в книге Погодина. Припомню его, как он запечатлелся в моей памяти; если детали неверны, это неважно. Как-то, еще в крепостное время, крестьянин вывез на базар продавать возик сенца. Было ли сено его плоховато или покупателей оказалось мало, но только воз его остался непроданным. А в это время один барин (Погодин написал и фамилию его: да я забыл) от нечего делать вышел погулять по Москве и забрел на сенной рынок. От скуки подошел к мужичку с сеном и, попусту болтая, спросил его, почему он не продал своего воза? — Не дал Бог счастья! — смиренно ответил крестьянин. Услышав слово о Боге, барин, человек неверующий, с усмешкой стал трунить над простодушным мужичком: да при чем тут Бог? Да кто видел Его? Да никакого Бога и нет! — И прочие глупые слова.


Выслушал крестьянин барские пустые глумления и говорит — а они оба были уже старички: — Эх, барин, барин! Нам уж с тобой и помирать — скоро! А ты — такие слова! Негоже! — Да кто же знает, что есть Бог?! — продолжал отшучиваться барин. Мужичок, оказавшийся умнее господина, скромно задает ему вопрос: — Барин! А ну-ка да Он есть? Барин хотел что-то возразить, но не смог придумать ничего серьезного. А может быть, и сболтнул еще что-нибудь несерьезное. И отошел от мужичка. Пошел домой: а слова крестьянина врезались в память ему: “А ну-ка есть?” И что барин ни делал, они из ума не выходили. Никакие возражения не помогали. Начал барин мучиться: а ну-ка есть? Ведь тогда и суд есть, и отвечать придется... А у него была тетушка, княгиня, лично знакомая Московскому митрополиту Филарету Мудрому. Он поделился с ней своими думами. Та, что могла, объяснила ему, но не в силах была убедить племянника до конца. И посоветовала ему побеседовать с м. Филаретом — предварительно лично ознакомив его с делом... Боюсь теперь сказать, чем кончились беседы бывшего безбожника с митрополитом: кажется, он воротился к вере. Но не в этом теперь соль этого рассказа, а в другом: незнающий — близок к вере. У него всегда может встать этот вопрос мужичка: “А ну-ка Бог есть?” Пришлось мне слышать откуда-то подобный, но еще более странный случай. Один священник, не то переживший неверие, не то лишь притворявшийся им (неверующим), сдружился с местным помещиком села, открытым безбожником. Они проводили время в картах и ночных попойках: а потом священник, как ни в чем не бывало, шел служить литургию в храм. Так продолжалось долгое время. Но как-то священник, за картами, говорит партнеру по-приятельски: — А какие мне стали приходить мысли! Все чаще приходит в голову вопрос: а что, если Бог и на самом деле есть? Ведь тогда страшно... Что же мне будет за мое лицемерие и обман людей! Помещик со смешком стал что-то говорить, но успокоить священника не мог. Наоборот, доводы последнего стали действовать и на помещика. И они оба никак не могли устранить страшного вопроса... Кончилось, кажется, тем, что оба стали верующими: или этим путем умный батюшка “догадливо” (Лк. 16, 8) привел заблудшую овцу к вере — уж не помню. Но смысл рассказа все тот же: не знающий близок к вере, ибо никак не может доказать ни себе, ни другим, что Бога нет. И если уж вы довели кого-нибудь или он сам дошел до ясного убеждения — а это совершенно легко, как мы видели, — чтобы он понял свое “не знаю”, то такой человек “недалек” от Царствия Божия. А если ему еще привести для аналогии примеры из жизни, что мы очень многого не знаем, а все же принимаем на веру, тогда ему еще легче прийти к ней; или во всяком случае такому человеку легко будет отбить нападения от неразумных безбожников “незнаем-отрицателей”. В самом деле, давно уже замечено, что большинство из наших знаний принято нами не потому, что мы сами все это узнали, да проверили, да поняли собственным умом, нет — большая часть наших знаний принята на веру от других. Это — очевидная истина, но о ней не все знают. А знать крайне легко. Возьму примеры. Все первые знания мы приняли на веру от родителей, а не от собственного опыта: не бери, не касайся; это можно, а это нельзя; здесь обожжешься, там пальчики отморозишь; это ешь, а то не ешь; делай то, не делай этого — и прочие без конца советы: все это мы приняли от отцов на веру. Потом, поступивши в школы, стали принимать на веру сведения от учителей: где какие страны, какие города, народы, их жизнь; какова жизнь природы, животных, небесных светил. От Солнца столько-то миллионов верст до Земли: верим. Или вот еще лечение: как мы верим докторам, совершенно не зная, какие именно лекарства и почему именно они действуют на нас, принимаем их с верою: да еще и совершенно слепой. При нашем неведении их любой аптекарь мог бы отравить нас, давши вместо безвредных капель какого-нибудь яду: ведь мы же не знаем разницы в лекарствах! И прочее, и прочее... И, однако же, никто не протестует против такой веры, не требует непременно собственного знания. И да где же это возможно: если самому доходить до всего “собственным умом”, для этого потребовались бы каждому сотни лет, да и то всего не узнать бы! И люди благоразумно принимают на веру большую часть знаний. Но на это можно возразить нам, что все (или хоть многие) естественные знания сообщены нам людьми, которые сами непосредственно узнали их и проверили опытно. Верно.


Но ведь совершенно то же самое и мы, верующие, говорим, что мы, хотя сами не видели, но другие видели и узнали, а потом и нам сообщили. Все Божественное Откровение дано нам через посредников Божиих, получивших его непосредственно. Когда мы читаем Слово Божие, то нет никакого сомнения, что очевидцы сообщают нам то, что они “знали”. Да и сами они утверждают, что говорят о вещах, им совершенно известных, несомненных. Как-то прежде я не обращал на это внимания, а не очень давно меня удивили слова апостола Павла: “Я знаю”, “я знаю”... Он решился в защиту своего авторитета открыть коринфянам о чрезвычайном видении, о коем он молчал 14 лет. Но так как оно было слишком необычно, то апостол заранее усиленно утверждает, что это не измышление, не фантазия, а истинный факт, о коем он точно “знает”. Но одновременно с этим скромно и твердо сознается, что нечто в этом откровении он не понимает, “не знает”. И эта оговорка его о незнании еще более убеждает нас в истинности того, что он “знает”. Приведу эти слова, полные силы: “Не полезно хвалиться мне, ибо я приду к видениям и откровениям Господним. Знаю человека во Христе, который назад тому четырнадцать лет (в теле ли — не знаю, вне ли тела — не знаю: Бог знает) восхищен был до третьего неба. И знаю о таком человеке (только не знаю — в теле, или вне тела: Бог знает), что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать” (2 Кор. 12, 1 — 4). Апостол несомненно говорит о себе самом. И дальше он прямо дает это понять: “И чтобы я не превозносился чрезвычайностью откровений, дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтобы я не превозносился” (ст. 7). Не говорю уже о видениях ему Иисуса Христа, являвшегося при жизни не менее 5 раз. Так же или подобно этому утверждают свои знания и другие апостолы: “О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни” (Иисусе Христе)... — о том (снова повторяет ап. Иоанн), что “мы видели и слышали, возвещаем вам” (1 посл. 1, 1, 3). И ап. Петр заявляет твердо: “Мы возвестили вам силу и пришествие Господа нашего Иисуса Христа, не хитросплетенным басням последуя, но быв очевидцами Его величия. Ибо Он принял от Бога Отца честь и славу,. когда от велелепной славы принесся к Нему такой глас: “Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение”. И этот глас, принесшийся с небес, мы слышали, будучи с Ним на святой горе” Фаворской (2 Пет. 1, 16, 18). Но сильнее всех говорил Сам Господь, постоянно свидетельствуя, что Его учение есть прямое откровение Отца Небесного: “Я говорил не от Себя; но пославший Меня Отец, Он дал Мне заповедь, что сказать и что говорить. И Я знаю, что заповедь Его есть жизнь вечная. Итак, что я говорю, говорю, как сказал Мне Отец” (Ин. 12, 49 — 50). “Вы (евреи) не познали Его (Бога), а Я знаю Его, и если скажу, что не знаю Его, то буду подобный вам лжец.


Но Я знаю Его” (8, 55). “Я говорю то, что видел у Отца Моего; а вы делаете то, что видели у отца вашего” диавола (8, 38. 44). “Мое учение — не Мое, но Пославшего Меня” (7, 16). “Я пришел не Сам от Себя, но истинен Пославший Меня, Которого вы не знаете”, а “Я знаю Его, потому что Я от Него, и Он послал Меня” (Ин. 7, 28, 29). И еще говорил он Никодиму ночью: “Истинно, истинно говорю тебе: мы (Господь тут включает и всех апостолов, и всех веровавших Ему христиан) говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели; а вы (евреи) свидетельства Нашего не принимаете” (Ин. 3. 11). Так утверждать о себе могут лишь те, кто действительно знает то, о чем они свидетельствуют. А прежде мы показали, что вообще все Писание написано очевидцами. А если это так, то как же не верить им?! И если мы верим обычно людям, то многократно более и несомненно сильнее мы должны принимать учение и откровение от святых, не лживых людей, а наипаче от Самого Господа, Который сказал о Себе: “Я есмь путь, и истина, и жизнь” (Ин. 14, 6). Следовательно, если чего мы сами не видели, то за нас видели другие. И совершенно неоспоримо, что наши свидетели без сравнения достовернее земных отцов учителей, очевидцев, рассказчиков: их святость, да еще засвидетельствованная потом и смерть за проповедуемую истину, ручаются за достоверность их свидетельств. И если люди верят другим очевидцам, то тем более должны бы все верить нашим. А если иные не верят им, то совсем не потому, чтобы наши свидетели были недостоверны, а оттого, что не хотят верить, как это было и с евреями: “Иисус возгласил в храме, уча и говоря: и знаете Меня, и знаете, откуда Я” (Ин. 7, 28), но “не хотите принять”. Но упорствующие против истины, как и евреи, будут искать все новых возражений и самооправдания. Так и с нашими вопросами о вере отрицатели могут говорить дальше: “Но всякое наше человеческое знание каждый может проверить и сам на опыте; и тогда вера обратится у него в собственное знание”. Допустим — и так. Но то же самое можно сказать и про религиозное знание. Если верующий будет искать подтверждения своей веры опытом, то и он доступен ему в разных степенях. Об этом будет особая речь дальше. А пока заметим лишь, что и в естественных знаниях лишь кое-что немногое мы может проверить опытно; а большая часть — особенно же о последних основах бытия — останется совершенно недоступною не только почти всему человечеству, но и самым ученейшим людям. Это будет показано в следующем отделе, к которому я и перехожу сейчас. Заканчивая же этот отдел, мы совершенно уверены, что всякому очевидно поставленное раньше положение: Из незнания нельзя делать вывода о небытии. И если это усвоить, то навсегда будет убран с пути к вере этот досадный и детски-наивный камень, коим злоупотребляют или неумные люди, или злонамеренные упорники против истины. Но это тупое оружие их обращается потом против них самих: незнайки, осмеливающиеся, однако, отрицать то, чего не знают, оказываются очевидно неумными, обнаруживают этим самым собственное безумное “безумие”. Мало того, проявляется в то же время и их злостное настроение сердца, не желающего принимать истину, заранее злонамеренно хотящего отрицать веру, вопреки логике. А через это они подрывают сами собственное неверие, и тем должны оттолкнуть от себя порядочных честных людей, действительно ищущих истины. Б) Непостижимость не есть небытие. Если предыдущее возражение о “незнании” является поверхностным, то второе, подлежащее нашему рассмотрению, несколько тоньше, хотя по существу является продолжением предыдущего. Доселе говорилось о личном нашем незнании вещей, которые все же могут быть познанными кем-то другими. А теперь нужно рассмотреть тот случай неведения, который ни в коем случае не может быть постигнут умом. Предметы веры нашей являются в последней глубине тайнами, совершенно не подлежащими уму. Идолопоклонникам “ума” захочется заранее торжествовать над таким нашим утверждением о тайнах веры: мы-де умные люди, потому и не можем принять веру, что у вас там все — тайны. Мы же никаких тайн знать не желаем, а признаем лишь разумное, понятное! Торжество это — преждевременное и ложное. Но как оно понятно нам, интеллигентам! Я и по своему опыту знаю, как мы, воспитанные в поклонении уму, боялись тайн. Хорошо помню, что верить в неоправданные “господином” умом догматы считалось у нас почти неприличным.


И потому, если уж мы не могли чего объяснить, то все же старались делать вид, что-де понимаем. А если уж вынуждены были в конце концов признаваться в непостижимости религиозных тайн, то мы считали это “последним делом”, проявлением нашей умственной убогости; и стыдились ее. “Доказывать” какую-либо истину веры текстом Слова Божия нам казалось признаком нашей несчастной безвыходности. Да и какое же это доказательство?! Ведь умом тут ничего не объясняется, а лишь повторяется тайна веры другими словами — “от Писания”. И верно: Писание было лишь свидетельством, а не убеждало доказательством от ума. И у нас образовалась другая боязнь, происходящая от первой: боязнь ума привела нас к “тайнобоязни”. И эта тайнобоязнь, боязнь непостижимости истин, веры, приносила нам огромный вред. И когда я понял ложь этой болезни, то я был этому очень рад, точно разорвал путы на себе. И с той поры я уже не боюсь тайн. Мало того: считаю их необходимыми. Еще больше: теперь люблю тайны. А бестаинственность считаю неразумием для веры. Слава Богу! И я хотел бы теперь помочь и читателям понять все это и придти к таким же успокоительным выводам. Через это мы сбросим с дороги веры гораздо более тяжкий камень, чем два прежних — о неверии ученых и об отрицании “незнаек”. И это тоже нетрудно. Сначала поясню свою задачу очень простым примером, который мне часто припоминается. Я был студентом Духовной академии. Из Юрьевского университета проездом на родину заехал ко мне товарищ по семинарии, Г. М. Конечно, мы скоро подняли вопрос о вере. Миша Г. с самого начала заявил весьма авторитетно: — Мы (непременно “мы”, а не “я”!) принимаем лишь то, что понимаем, а никаких тайн и гипотез не принимаем! Всякий знает, что во всех науках и были, и есть гипотезы (прежде ими были атомы, эфир и пр.); но забудем о них, будем говорить уж прямо о тайнах в собственном смысле, т. е. о вещах, действительно и очевидно непостижимых для ума. Выслушав товарища, я случайно взглянул на его сапоги (пусть читатели не посетуют на меня за такой “грубый” пример: так было тогда), хорошо блестевшие от ваксы: — Ты не признаешь тайн. Допустим. А скажи вот, почему блестят твои сапоги? Ты это понимаешь? — спрашиваю я. — Конечно: свет падает на гладкую поверхность, отражается, падает на наши глаза, и мы видим его. — Хорошо. Уж тут есть тайны: почему именно свет отражается от гладкой поверхности? И почему этот угол падения равен углу преломления? Да и самое “видение” — тайна: как от раздражения сетчатой оболочки нашего глаза получается точное впечатление предметов, а не сливаются они в пятно? Глаз — чудесный аппарат! Но не буду уж говорить об этом, а вот лишь — о сапогах. Почему же поверхность их стала гладкой? — От ваксы. — Ладно. Но и тут далеко не просто: если ваксой намазать лишь сапоги, то они будут темными, а не блестящими; и еще нужно ваксу потереть щеткой, чтобы она заблестела. Почему она блестит от трения? Знаешь ли ты это — не знаешь! А спрошу тебя я еще дальше: почему именно вот вакса натертая заблестит, а если мы смажем сапог дегтем или салом, то, сколько ни три, отражения не будет. Ну скажи: почему это? Почему вакса блестит? — Ну, уж это — такое свойство ваксы! — ответил более скромно Миша. — Вот и кончилось тут все твое “понимание”. И как скоро? Да и о каком пустом предмете — о сапогах! Если уж ты не мог сказать ничего больше, как сослаться на “свойство ваксы”, то этим самым ты отказался от дальнейших объяснений: за этим для тебя стоит тайна, о которой ты никогда не думал и не подозревал даже. Сознайся! Он молчал. Да и что тут скажешь? Тут и ученейшие люди станут в тупик. Вот другой пример, уже от лица ученого профессора. В нашей СПб академии был философский кружок. Профессора и студенты читали доклады по разным вопросам, а потом происходил обмен мыслей. Однажды на самоуверенное объяснение какого-то вопроса профессором С-м я — с тайным умыслом — задаю ему вопрос дальше: — В. С.! А это почему? Он что-то сказал. А я опять дальше: — А это почему? С великими натяжками профессор выбросил и последний балласт своего ума. — А это почему? — намеренно шел я дальше. — Ну послушайте, Ф. (назвал он мою фамилию), так нельзя спрашивать: почему да почему! — А почему же нельзя? — будто в недоумении спрашиваю его. — Да просто потому, что если так спрашивать все дальше и дальше, то на ваши “почему” скоро не скажешь ничего! — Да я вот именно этого и добиваюсь: послушать вас, вы будто все знаете, все понимаете. И нам внушаете такую же веру в ум. На самом же деле в конце концов человек стоит перед тайнами. Получается обман. — Ну конечно! — ответил умно ученый профессор. — Мы знаем лишь очень немного; корни же вещей для нас непостижимы. Это из Канта известно: мы познаем лишь феномены (явления), а сущность их вне разума. — Профессор! А я думаю, что и феномены мы не “познаем”, т. е. в смысле понимаем, а только принимаем, как факты. — Ну, это другой уже вопрос, — сказал он.


И мы воротились к докладу. Довольно и этих примеров, чтобы противники тайн сразу сбили спесь свою. В самом деле, если уж в этом мире мы постоянно сталкиваемся с бесчисленными тайнами, то не тем ли более мы должны ожидать тайн в мире ином? Если скоро “не скажешь ничего” о мире естественном, то можно ли требовать полного знания о мире сверхъестественном? А что в этом мире все полно тайн для ума, — это нетрудно доказать. И я приведу еще несколько примеров: они сильнее запечатлеют в нашем сознании эту простую, но далеко не всем очевидную истину. Не помню — где-то я, вероятно, читал, — как профессор СПб университета Хвольсон, начиная курс физики своих лекций, (сказал) студентам: — Г.г. студенты! Вам в гимназиях ваши преподаватели физики все “объясняли”, и вы думали, что мы все понимаем. Я же курс лекций начинаю с того, что утверждаю: мир есть тайна. И действительно, лишь поверхностному уму может казаться все доступным пониманию. А внимательному наблюдателю — совсем даже не профессиональному ученому — нетрудно узреть это. Возьмем несколько совершенно очевидных примеров. Мы ежедневно видим небо. Кто не задавался вопросом о том, кончается ли оно (пространство вообще) или не имеет конца? И какой бы ответ мы ни приняли, оба будут равно непостижимыми уму. Если мы скажем, что пространство где-то кончается, мы тотчас же спрашиваем себя: а что же дальше? “Ничего” мы не можем ни принять, ни вообразить. И как будто кажется легче допустить, что за этим “концом” начинается снова бесконечное пространство! Тайна! Если мы примем другое решение: пространство бесконечно, то и это представление совершенно не вместимо нашему уму: на опыте мы ничего без конца не знаем и допустить не можем; а если бы и допустили — по той необходимости, что не можем понять конечности пространства, то все равно вообразить этого не можем. И таким образом, мы постоянно пребываем в полной беспомощности: ни конца, ни бесконечности мы не понимаем. Вот одна из нагляднейших тайн этого мира! Совершенно подобно этому мы не можем понять и происхождения мира, начала времени. Принимаем ли мы религиозное учение о творении мира из “ничего”, мы этого не понимаем нисколько: из ничего ничего не бывает; и мы не можем представить себе это “ничего”. Если же допустим, что мир существовал “вечно”, всегда — и это непредставимо: мы ничего не знаем без начала. А у нас всегда будет стоять вопрос: откуда же и когда он начался? Непостижимо, или — как говорят иногда по-латински — “crux super rationem” (крест над разумом). Снова тайна. Если мы обратимся к более частным вопросам, об отдельных силах природы, то замечаем лишь действие их, а понимать самые силы не в состоянии. Что такое закон притяжения? — тайна: это сознавал и говорил сам Ньютон; что такое электричество, радио — откуда такие силы в них? — тайны, нами не понимаемые. Мы даже и не задумываемся над ними, хотя и пользуемся этими силами. А мир животных — разве не полон тайн? А особенно — высшее из животных существ — человек? Душа и тело, мозг и ум сердце и чувства — полны таинственности. Как это серая мозговая кора думает? Как красный кусок мяса чувствует? Какая поразительно премудрая организация всего нашего существа! Да сколько мы в нем не понимаем! Например, что такое сон? И по чему многие органы во время сна бесчувственны (слух, осязание и проч.), а желудок продолжает работать, сердце бьется, легкие дышат? Как происходит, что у одних волосы черны, у других — белы, у третьих — рыжи? Разве мы понимаем это? Нет! — Как зарождается живое начало в существах? Не знаем. Естествоиспытатели все хотели бы открыть, что жизнь зарождается самопроизвольно из мертвой неорганической материи: им не хочется признавать учение о творении жизни Богом. Но допустим, что они и сумели бы достигнуть этого. Разве чудо было бы от этого меньше? Так же, как в самом происхождении (или “вечности”) мира тайна, так и зарождение жизни из материи было бы тайной: из мертвого — живое. Да и не перечесть всего дивного и непостижимого в мире! Смотрю я на цветы: какое чудо! Из одной и той же земли и воды произрастают розы, лилии и прочие бесчисленные цветы. И как это из зеленого ствола вдруг выходит совершенно иного цвета какой-то венчик? И почему именно такого, а не иного цвета? И почему одни розы — красны. Другие — белы, третьи — желты, четвертые — розовые? Никакая наука не открыла разницы в существе розовых семян; а цветы из них разны.


Разве кому-нибудь это понятно? А если бы и открыли какую-нибудь разницу в семенах, тогда станет последующий вопрос: а почему эта разница в семени производит желтый или красный цвет? И опять ум остановится: опять на “почему” скоро “не скажешь ничего”. А трудолюбие и мудрость пчел и муравьев! Известно ли, например, всем, что форма сотов — шестигранные цилиндры — является идеальной для того, чтобы в известном пространстве положить как можно больше меду, а в то же время дать восковым стенкам большую при этом сопротивляемость? Круглая форма сотов была бы еще более прочной, но зато между круглыми цилиндрами оставалась бы напрасная пустота; или ее нужно было бы бесплодно заливать повыше воском. Четырехгранные соты вместили бы меду не меньше, но стенки их были бы меньше прочны. Восьмигранные соты не могли бы соединяться без промежуточной пустоты. И только шестигранная форма является наилучшей! Ну кто их научил? Говорят: инстинкт. Но этим, будто бы “умным” и непонятным словом люди прикрыли лишь собственное бессилие ума! “Инстинкт” означает непонятную нам силу природы. “Инстинкт” — это означает отказ от дальнейшего рассуждения и понимания. Между тем неверующие не хотят признавать таинственного в мире религиозном, а на каждом шагу вынуждены считаться с бесчисленными “инстинктами” в мире низшем. Из многих непостижимых “инстинктов” мне пришлось слышать об особенно поразившем мою память и ум — “чуде” про петухов. Это — быль! В одном из полков Белой армии, эвакуированных из России в 1920 г. в Галлиполи, офицеры разговорились как-то о религии. Озорники мысли начали недостойно шутить над тайнами, чудесами сверхъестественного мира. Среди них, по обычаю, присутствовал и священник. Слушая их пустые речи, он вдруг задал им вопрос: — Вот вы, умники, все хотите понимать о Боге и загробном мире. А я и в этом-то мало чего понимаю. Скажите, пожалуйста, мне вот о чем: почему петухи поют по ночам и притом в определенные три срока, точно часы хорошие? Офицерам этот вопрос сначала показался смешным. Но священник просил совершенно серьезного ответа: частный пример был очень прост сам по себе, но общий вопрос о тайне многих непостижимых вещей этого мира стоял глубоко и неотразимо. И офицеры “ничего не сказали” отцу духовному. — Ну вот то-то и есть! — кончил батюшка. — Нужно о себе скромнее думать. Где уж нам над небесными предметами глумиться? Прошу и я тех, кто будет когда-нибудь читать мои, в сущности полудетские, эти записки, скажите-ка, почему, в самом деле, петухи поют в ночные “стражи”? — Я ничуть не понимаю этого. А вы? Пришлось мне рассказать про это на одной лекции. Неожиданно (обычно все молчат) инженер-слушатель, с самодовольной улыбкой знатока, стал возражать мне: — Это объяснимо! Петухи — хорошие самцы. И они своим криком и хлопаньем крыльев отпугивают возможных врагов — зверьков от курочек. Я печально подивился: и как это “умникам” не хочется признаться в своей ограниченности? “Умобоязнь” — старая болезнь. Конечно, это выдуманная теория. Но допустим ее на минуту; тайна лишь передвинется, а не уничтожится. — Хорошо. Допустим. Но тогда скажите мне: почему же стерегут так своих самок одни лишь петухи? А почему не индюки, не гусаки, не орлы, не воробьи? Почему не псы, не кони, не быки? И они имеют те же инстинкты самцов, и они могли бы и кричать, и лаять, и ржать. А они спят себе и даже не просыпаются ночью. Но если бы далее допустить, что все самцы охраняли бы своих самок, как петухи, почему же тогда не кричать бы, не ржать, не вопить им с самой тьмы до восхода солнца? Разве враги приходят лишь через три часа по ночам? Не вся ли ночь в их распоряжении? Почему же так? А если одни петухи выделяются из всего животного царства, то чем объяснить это чудо? — Не знаю! Нет, дело совсем не так просто, г. инженер! И читателя своего прошу: не глумиться над случаем с петухами. В мире нам многое кажется по привычке простым; а на деле — мудрено! Почему из совершенно одинакового тела животных у самцов оперение красивее, чем у самок? Почему у львов грива, а у львиц нет? Почему и у людей: у мужчин усы и борода, а у женщин нет; хотя (на голове) волоса одинаково растут? Почему мужчины выше женщин? Кругом — тайны и тайны. Многие из нас замечали, что прежде под телеграфными проводами были белые подставки, а теперь их заменили зелеными? Никто и не задумывался! Один инженер объяснил мне, что, оказывается, электрическому току проводов зеленый цвет мешает меньше, чем белый. А почему? Этого и специалисты не понимают. Случайно заметили такое полезное свойство зеленого цвета и применили его; а почему — не знают.


Один из ученейших физиков сказал: “Мы замечаем лишь последовательное сосуществование (порядок: одно следует за другим), но ни сущности причин, ни происходящих процессов не понимаем!” Это кажется нам, простым людям, будто уже очень мудреным; а на деле все проще. Например, я зажигаю спичку о коробочную корявую стенку: появляется пламень. Почему? Произошло трение одного материала о другой; получилась, говорят, теплота, а она перешла в огонь. Будто понятно? А мне — нет. Тут целый ворох тайн: почему теплота перешла в огонь? Почему невидимое сделалось видимым? Как это? Почему от трения происходит теплота? Почему известным материалам легче нагреваться, чем другим? Не понимаю, не понимаю! Не вижу процессов при этом!.. Тайны. Вижу: одно всегда следует за другим (последовательное сосуществование); и по привычке говорится: А (трение спички) есть “причина” В (огонь). Но слово “причина” ничего не объясняет тут, а лишь повторяется: за А следует В. Только! Тайна же процесса остается! А теперь — радио... Что за диво! Слышим за десятки тысяч верст! Весь мир полон бесчисленнейших звуков, а нам он кажется тишиной; поставьте же дивный приемник радио — и все запело, заиграло, загудело, зашумело, зашептало, зазвенело... Диво! Отчего? — “Таково свойство радио!” — ответят нам. А почему? — тайна... И тайна ничуть не большая, чем случай с сапогами: “такое свойство ваксы” там, то же самое — и здесь. “Дивны дела Божии!” — говорит русский мудрый народ... А раньше его Псалмопевец в 103-м псалме дивился миру. Он даже дивился такому привычному явлению, как “вино”; “вино веселит сердце человека”... Истинное непостижимое чудо: вольет в себя человек воды, молока — веселья нет; выпил вина — веселье: “пьяному и море по колено”. Скажут, спирт, алкоголь. Хорошо, ну почему у “спирта” такое свойство? Почему в иных жидкостях спирт? И восхищенный пророк заканчивает: “Вся премудростию сотворил еси, Господи!” Премудро все! Больше: непостижимо все! Все дивно, чудесно! И лишь слепой упорец не хочет видеть этого. Теперь очень легко сделать вывод: если уж в этом земном мире столько тайн, то тем более их должно быть в другом мире, высшем нас. И следовательно, если кто дерзает думать и говорить, что из непостижимости следует вывод о небытии, тот “рассуждает” (совсем не рассуждает, а вопреки рассудку лжет) не только по-детски, а просто бессмысленно. И такому человеку следовало бы сначала отречься от этого мира, столь непостижимого для него. Но он этого не делает благоразумно. Из “я не понимаю” не делает вывода “я не признаю”. Один профессор немец встретил бывшего своего студента по университету. Молодой человек с самохвальной развязностью скоро заявил прежнему учителю, что теперь он уже не верит в иной мир. — Почему же? — спокойно вопрошает опытный профессор. — Я не признаю ничего непонятного. — А вы мясо кушаете? — Кушаю. — Какое: сырое или вареное и жареное? — Не сырое же! — А почему? — То вкусное, сырое — противно. — А вы понимаете, отчего это? — Не задумывался никогда. — Ну, в таком случае я бы вам посоветовал и тут быть последовательным: не принимать мяса, раз вы его не понимаете. А когда уже поймете, тогда и ешьте! Смутился молодой умник, но, вероятно, и потом продолжал есть мясо, не понимая ничего: не любят люди беспокоить себя думами, да еще — о непостижимом; а отрицать, хотя бы вопреки смыслу, любят: дерзка душа легкомысленного человека! Глубоко же умный человек никогда не спешит делать этого: он знает, сколько тайн разлито вокруг него и в нем самом, даже в порядке естественном. Тем более — в сверхъестественном. Да и просто не глупому человеку очевидно, что вообще непостижимость не есть небытие.


Непостижимость есть только непостижимость: не больше. Тайна есть только тайна, а не отрицание ее. Можно бы на этом кончить поднятый вопрос: разумному человеку довольно с избытком: это совершенно очевидно. Но я нахожу практически полезным коснуться одного частного вопроса веры: чудес. Очень уж часто легкомысленные люди злоупотребляют им в борьбе с религией. На этом споткнулся и Толстой. Его повторяют рядовые интеллигенты; дерзко издеваются и неграмотные рабочие, особенно партийные “безбожники”. О чуде есть целые исследования (в русской литературе есть магистерская работа архим. Феофана, впоследствии епископа Калужского). Но вопрос совсем не сложен; считаю нужным его добавочно разъяснить, хотя все главное уже дано в предыдущем: если в этом мире столько непонятного и дивного, то чему же удивляться в сверхъестественном? И если непостижимость сил и явлений этого мира не ведет к отрицанию его, то еще более чудесность другого мира никак, ни в коем случае не свидетельствует против его бытия. Наоборот, утверждаю я, эта чудесность не только неизбежна в ином мире, но составляет одно из непременнейших условий и форм его бытия. Чудесность не только не говорит против иного мира, а, наоборот, подтверждает истинность и реальность его. Без чудесности был бы не только сомнителен, но и просто невозможен “тот” мир. Все это, собственно, очень ясно. Я даже стесняюсь “доказывать” вещи очевидные... В) Необходимость чудес: неподобие не есть небытие. В интеллигентном сознании наряду с “умобоязнью” всегда существовала и боязнь чудесного. Можно сказать, что “чудобоязнь” есть лишь дополнительная сторона боязни страха перед умом: если чего-либо нельзя объяснить “умом” или что-нибудь является не согласным с привычными требованиями нашего мышления, все такое немедленно отдается под подозрение, а то сразу же — и на отрицание. “Никаких чудес!” — вот заранее заготовленное диктаторское требование умников, суеверных идолопоклонников рационализма. Этим страхом заражены были и верующие, даже богословы. Возьму несколько примеров. Рассказывается чудо о переходе через Чермное море. И у преподавателей является сильное желание: нельзя ли объяснить как-нибудь “естественно”? А так как в Библии прямо указывается, что перед этим был сильный ветер, который погнал воду от берегов, то это желание пугливых богословов приобретает, так сказать, законную почву. Но забывается самое главное: вода стояла “стенами” по обе стороны проходивших евреев; а когда пошли египтяне по тому же пути, то стены сошлись. И, конечно, богословы не смеют отрицать буквального смысла Св. Писания, не могут прямо возражать против очевидной чудесности перехода. Но в таком случае чего же стоят все эти маленькие ухищрения использовать ветер, гнавший воду: если она стояла стенами и после ветра, то могла стоять так и без ветра. Чудо остается чудом! Но пугливому уму хотелось бы обойти это. Другой пример. Иисус Навин говорит солнцу: “Стой, солнце!” Отрицатели просто говорят: немыслимо! Тогда развалилась бы вся солнечная система от такого быстрого прекращения движения, подобно тому, как если бы мгновенно остановить поезд, то сила инерции сокрушила бы его, а при чрезвычайнейшей быстроте, с коей мчится солнце и кружится вселенная, вещи воспалились бы (земля, луна и др. планеты), испепелились бы мгновенно. И вот является целая пачка “объяснений” необъяснимого: это не было-де чудо, а было такое-то случайное благоприятное стечение атмосферных условий, от которых получилось вторичное солнце, т. е. отражение его в воздухе, не больше; так бывает, например с радугой на небе, когда солнце уже скрылось за горизонтом, но в вышине оно еще продолжает светить, или как бывает “северное сияние” от неизвестных причин... Бесспорно, и это все могло быть использовано Господом. Но ведь текст Библии совершенно определенно говорит именно о чуде, и именно об остановке солнца Божиею силой по молитве Иисуса Навина.


И в таком случае приходится делать выбор: либо признавать Библию и чудо, либо объяснять его естественно и отрицать текст. А это последнее несравненно страшнее боязни ума: ибо сомневающийся не боится искажать Библию, не боится отрицать возможность чуда; просто потерял страх перед Богом! И конечно, уж лучше бояться Истинного Бога, чем пугаться самодельного идола — ума. Третий пример мы уже упоминали прежде — об Ионе во чреве китове. Уж как наши учебники и преподаватели стараются как-нибудь объяснить, от природы и ума: и кит-то не был кит, с его маленьким горлом, а это была китообразная акула; или вообще разумеется здесь огромная рыба и т. д. Но только бы — не обыкновенный кит, ибо “доказано”, что он не может проглотить человека. Хотя этому лишь верят, а никто не думал проверять или даже усомниться: правда ли, что у китов такое уж маленькое горло? Одному верят, а другому не хотят верить; одно отрицают, другое принимают... Оказывается, были случаи, что и киты проглатывали людей. Ну, в таком случае “можно” верить и про Иону. — А я скажу, в таком случае совсем и не требуется никакой “веры”. Вера — это признание чего-либо не естественного, а превышающего законы естества. Вера же настоящая не боится никакого чуда. И потому с точки зрения подлинно религиозного человека совершенно приемлемо иное утверждение, иная крайность: “Если бы мне Писание открыло, — говорил какой-то католический епископ, — что не кит проглотил Иону, а Иона — кита; я и тогда бы поверил слову Божию”. Бог это — логично [I]. Во всех этих случаях, собственно, важно то пугливое желание богословов объяснять все чудеса естественно, каким страдали и преподаватели, и мы, семинаристы, про интеллигенцию же и говорить нечего. Из-за этих именно чудес Толстой отверг Евангелие и Божество Христа. И эта “чудобоязнь” весьма широко распространена среди не только “общества”, но и (среди) полуграмотных рабочих, тронутых нигилизмом. Отрицание чудес считается признаком умственной порядочности и развития, а вера в чудеса — “от темноты” и политической “неблагонадежности” церковных людей. На самом деле вскрывается совсем иное, как увидим сейчас. Прежде всего, уже говорилось о тайнах этого мира: тем более их необходимо допустить для другого. Почему “тем более”? По одной лишь вере, что тот мир более всемогущ, чем этот. В том мире — все действует Бог. А одним из непременных свойств Его является именно ВСЕМОГУЩЕСТВО. И если я хоть сколько-нибудь верую в Бога, тем самым я вынуждаюсь признавать и то, что “Бог все может”. И именно — все! Поэтому странно, что даже верующие боятся чудес. Наоборот, нужно было бы бояться, если бы чудес не было! Тогда можно было бы усомниться: да есть ли тот мир? Чудеса — абсолютно неизбежный спутник и признак сверхъестественного мира и веры в него. И обратно: если мы сомневаемся в чудесах, этим самым мы обнаруживаем лишь свое маловерие и в Бога. И это о верующих. Для неверующих же в Бога нет никакой высшей силы, кроме этого мира. Но в таком случае с подобными людьми следует говорить их же языком ума и естественных вещей, о чем уже и говорилось: из незнания и непостижимости нельзя делать вывода о небытии. А кроме того, и в этом мире — множество дивного и уму непостижимого. Значит, умный человек в самом меньшем случае должен, обязан благоразумно заявить: “не знаю, все возможно”. А отрицать ничего не смеет. Но тут отрицатель может выставить такое возражение: чудеса противоречат уму нашему. Это — неправильно! Разберемся. В логике строго различаются два термина: “противоречие” и “противоположность”. Это не одно и то же. Под “противоречием” разумеется такое положение, когда одно (А) совершенно исключает другое (В). Например, я говорю, что такая-то вещь существует, а другой говорит обратное: она не существует. Третьего положения уже быть не может: или есть, или нет — что-нибудь одно верно, а этим верным исключается другое, ложное.


Иное дело — “противоположность”. Противоположными вещами называются те, которые различаются одна от другой. Например, цвета: зеленый, красный и проч. считаются не противоречащими, а “противоположными”, или просто отличными, разными. И один цвет не исключает другой: вещь может быть выкрашена и в один цвет, и в другой, и в третий. Такое различение терминов в логике известно всякому школяру. С таким пониманием подойдем теперь к чудесам и тайнам. Я расскажу весьма интересный случай из жизни. Ко мне, к архиерею, пришел молодой, лет 25 — 26, еврей, студент высшего учебного заведения, с просьбой разрешить ему креститься и сделаться христианином. Я, по долгу своему, стал спрашивать его о мотивах такого, необычайного для евреев, намерения. Все оказалось чисто. Тогда я спросил его о предметах веры. Знает все нужное. После всего я уже начал беседу об отношении веры и знания. Студент оказался весьма вдумчивым, серьезным. И между другими вопросами я задал ему такой: — А не смущает ли вас, что мы, верующие христиане, допускаем множество тайн, чудес? Не кажется ли вам, что это противоречит нашему уму? Не отрицает ли это “законов мышления”, к коим мы привыкли в этом мире? А если противоречит и отрицает, то не ставится ли тем самым под сомнение весь тот мир? Недолго думая, он ответил мне так: — Нет, это меня не пугает. — Почему? — спрашиваю. — Так должно быть. Там, где начинается сверхъестественный мир, на этой грани кончаются законы данного, естественного мира. Я поразился тогда его умному ответу. И несомненно, что он не придумал его заранее, а как глубокий человек, легко понял разницу между двумя мирами. Правда, он не устранил разницы между “противоречием” и “противоположением”; но сущность суждения была совершенно правильная. Раскрою подробнее его и мои мысли об этом. Что такое “законы”? Часто мы их воображаем какими-то нормами, будто стоящими вне бытия; а мир должен им подчиняться, как посторонним меркам. В самом же деле законы — это не что иное, как формулы бытия. Или — то же самое бытие, свойства которого путем отвлечения их от конкретных отдельных случаев возводятся в общие положения, которые и называются потом “законами”. Например. Мы на опыте (а не прежде его) видим, что все известные нам материальные вещи подлежат измерению — в длину, ширину и высоту. Исключений не знаем. И тогда мы делаем общий вывод: все материальное — трехмерно. Получился “закон”. Вещи, брошенные вверх, всегда падают на землю, следовательно, есть закон “притяжения”. Значит, под законами нужно, собственно, разуметь просто свойства природы или отдельных творений. Еще прямее: законы — это тоже само бытие. И следовательно, не бытие, не природа зависит от “законов”, а “законы” зависят от бытия или являются отвлеченными формулами его свойства. Такое рассуждение, само по себе ясное, нужно мне для того, чтобы люди не очень пугались страшного слова “законы”, а главное, для того, чтобы дальше сравнивать не законы ума с законами другими, а просто: одно бытие — с другим бытием. И тогда легче понять, что одно бытие не “противоречит” другому, а только “противополагается” ему, “различается” от него по своим свойствам (“законам”). А никакое одно бытие не может никак исключить другого: цвет красный не исключает желтого, одна планета другую, обоняние не отрицает вкуса, слух — зрения. Все это — лишь различные области. Не больше! Для ясности припомню одну небольшую брошюру, давно попавшуюся мне: (если не изменяет память) ее написал знаменитый художник Виктор Михайлович Васнецов. Автор там рассказывает про обитателей болота. А за болотом — зеленый луг, дальше — лес. По лугу ходит корова и рвет спокойно

Прочитано 23393 раз

 

Духовное окормление Терского казачества | Copyright © 2017

Яндекс.Метрика